В Кремле объяснили стремительное вымирание россиян
- 1 - Назад
- 1 -
Юные чинары, едва достигшие пятилетия, тихо перешептываются под степным ветром, и чудится, словно спрашивают они меня о Ялкине, старшем брате. Как ` сейчас помню, привез он однажды крохотные саженцы этих чинар из Ферганы и посадил здесь, в Мирзачуле, - ему не было тогда и сорока. Быстро, очень быстро летит время, не успеешь оглянуться, а чинары уж вытянулись к небесам; стволы их станут необъятными, и,проживут они, наверное, сто, двести или даже пятьсот лет. И как хотелось бы мне, чтобы тогда, через многомного лет, они напоминали людям в моем старшем брате Ялкине.

У нас в Мирзачуле нынче говорят: "Жив Ялкин Атаджанов, живы его дела, он с нами, и жизнь его продолжается в этих молодых деревьях, которые он посадил". Для меня же он не только в этих чинарах - в жизни моей он рядом со мной. До сих пор, заслышав во дворе чьито твердые, решительные шаги, я не могу усидеть на месте и вскакиваю навстречу, будто мальчишка, будто попрежнему, как бывало, входит в дом Ялкин, высокий, статный, дочерна опаленный степным солнцем. Вот он взглянет на меня своими живыми глубокими глазами, сгребет в охапку, подбросит вверх... Друзья в шутку прозвали его когдато черным дэвом. Он первый засмеялся этой шутке, не обиделся, и смех этот, будто наяву, снова звучит и звучит в моих ушах.
Нас росло двое у отца с матерью, и с детства не было у меня человека ближе и роднее, чем мой брат.Проходят дни, летят годы. Годы без него. И мне до сих пор его не хватает: время не в силах смягчить горечь этой утраты. И если можно было бы вернуть хоть на мгновение прошлое, я бы пошел ради этого на край света. Но, увы, ничему не суждено повториться, и теперь я часто вижу его лишь во сне. Сны эти, похожие друг на друга, будто возвращают мне частицу нашего с ним прошлого. Чаще всего видятся мне бескрайние хлопковые поля, будто мы с братом торопимся кончит!" работу, спеша выдергиваем волокно из раскрывшихся коробочек хлопчатника... Не вижу лица брата, но чуввствую его рядом, вижу лишь руки, неутомимо двигающиеся рядом с моими, руки, не боявшиеся никакого труда, его пальцы, иссеченные ниточками и пучками шрамов, темнеющими от напряжения прожилками. А то иногда появится он во сне, совсем рядом, мой Ялкин, когда я высыпаю хлопок в тележку из бункера. А то вдруг затопит меня радостное ощущение несбыточного. "Жив, мой брат жив!" - кричу я что есть мочи, крепко ухватив его за руку. "Уж теперьто не отпущу!"-думаю лихорадочно. Но пересиливает волнение, от него я просыпаюсь и еще от беззвучного крика, срывающегося с моих губ, - просыпаюсь с гулко бьющимся сердцем. И вот, уже не в силах более одолеть меня, волной наплывают воспоминания, и нет уже мнепокоя от дум, и вновь я переживаю - в который уж раз! - все пережитое. В моем сознании проходят непрерывной чередой годы его жизни и моя жизнь, не отделимся от него.
Бессмысленная роковая случайность... Неужели она навсегда лишила меня брата? Все мое существо восстает против этой несправедливости, Разве не продолжаетея Ялкин в моих бесконечных, как речной поток, воспоминаниях и размышлениях? Иногда мне кажется даже что просто оборвалась какаято часть его жизни и началась другая, во мне. Неужели сердце, беспокойно бьющееся в груди, только мое? Разве не брат Ялкин оставил мне его в наследство, завещая свои дела, мысли мечтанья?
И как нельзя остановить речной поток, так и я не в силах остановить течение своих дум и воспоминаний о моем брате Ялкине. Пусть же эта река никогда не знает отдыха и покоя, пусть она течет и найдет дорогу к людским сердцам, как найдет ее мой рассказ о брате моем, о годах, прожитых с ним рядом.Ялкин в семье был первенцем. Дети, родившиеся после него, не выживали. Спустя одиннадцать лет появился на свет и я. Мать рассказывала мне потом, что она, исстрадавшаяся и измученная этими бесконечными смертями, просила отца назвать меня Турсуном, что он и выполнил. И самое удивительное, что я действительно выжил.
Я начал помнить себя, когда мой брат был уже взрослым парнем. Поэтому разницу в одиннадцать лет я остро ощущал как разницу поколений. Мне было, наверное, лет шесть, не более, когда брат, однажды вернувшись с работы, схватил меня своими сильными руками, нежно, легонько так прижал к себе, и в следующий миг я был уже под потолком...
- Бросить тебя, Турсун, а, бросить?! Не струсишь? - весело гоготал он, держа меня на вытянутых руках. Каким же великаном казался он мне тогда!
Я, конечно, струхнул, он же, почувствовав мой испуг, мгновенно "приземлил" меня, и я крепко обхватил его шею, уткнувшись лицом кудато между ухом и воротником его рубашки. Помню, как внезапно ударил тогда мне в нос запах пота от рабочей его спецовки и даже от тюбетейки. Но странно, мне было волнующе приятно его вдыхать, и я готов был сидеть так хоть вечность.
Соседи по кишлаку без устали восхищались трудолюбием Ялкина. В шестнадцать он рыл кетменем деривационный канал Фархадской ГЭС. Три десятка лет назад еще все делалось вручную, и брат, как все, таскал на своих плечах со дна канала на тридцатиметровую высоту, где возвышалась земляная насыпь, пятипудовые мешки с землей. С этой изнурительной работой он справлялся не хуже, а даже получше иных взрослых, за что был вскоре премирован сапогами.
Шел последний год Великой Отечественной войны, и новые кирзовые сапоги были большой редкостью в далеком тылу. Поэтомуто Ялкин надевал свои премиальные кирзачи лишь по праздничным дням, на работу же ходил в старых, растоптанных, с отцовской ноги, башмаках. И я вижу его, как сейчас, в этих сапогах, гордо вышагивающего по праздникам в тени высоких пирамидальных тополей по нашему кишлаку, где мы родились и выросли.

В самой глубине Ферганской долины приютился наш кишлак, у подножья высоких холмов и снежных вершин Туркестанского хребта. Почти все его дома были в то время глинобитными, с плоскими крышами, на которых весной буйно цвели маки; в ненастье с худых крыш беспрестанно в комнату просачивались мутные капли, а иногда и целые ручейки, под них приходилось подставлять всю свободную посуду, которая была в доме, - тазы, ведра, горшки...
Идет, бывало, Ялкин по кишлаку, я семеню следом. Вдруг он останавливается около старого трактора, оборачивается ко мне и говорит этак со значением, нарочито понизив голос, придав ему торжественность:
- Запомни, Турсун, на этом тракторе работал наш отец.
Я внимательно смотрю на трактор: все колеса у него железные, на больших, задних, крупные б`лестящие стальные зубья - клыки. На ходу клыки эти блестели и будто смыкались в круг.Я совсем не помню отца, но знаю, по рассказам брата, что в наш кишлак на тракторе он приехал первым. Давно то было, в тридцатые годы, когда создавались колхозы и происходило немало жестоких схваток с теми, кто не хотел советской власти. Однажды на поле враги стащили отца с трактора, привязали веревкой к хвосту бешеного жеребца и пустили по каменистым холмам, чтобы не осталось от отца и помину... Но отец оказался человеком недюжинной удачи, и не суждено ему было погибнуть такой мученической смертью: когда жеребец волочил его по каменистой земле, он ухитрился разорвать веревку об острие огромного камня. Весь израненный, но главное - со свободными руками, он еле добрался до своего трактора и взобрался на сиденье. Мотор трактора все еще работал на холостом ходу. К счастью, лошадь не успела его унести далеко, и истязатели стояли рядом с машиной. Отец в отчаянной ярости кинулся на них на своем стальном коне. Главарь бандитов, байский сынок, все норовил ударить отца сзади. Отец - откуда только силы взялись - огрел его большим гаечным ключом... Тут подоспели колхозники и положили конец этой жестокой схватке.
После этого случая все называли отца не иначе, как "Атаджантрактор". Прозвище это так за ним и осталось, и аксакалы нашего кишлака вспоминают его под этим именем...
Мне и года еще не исполнилось, когда началась война. Отца призвали в армию прямо с поля. Месяц он пробыл на учениях в Завраке близ Андижана, что от нас в полсотне километров. Мать вспоминает иногда, как перед самой отправкой на фронт она пешком со мною на руках пошла в Заврак, чтобы в последний раз показать меня отцу Этот раз и в самом деле оказался последним: больше отец меня не видел. Провоевал он восемь месяцев, был ранен, попал в госпиталь, а выписавшись оттуда, учился на танкиста. Вот он в боевом шлеме вместе со своим экипажем на фотографии, по которой я его знаю. Фотография эта была последней, он погиб на ОрловскоКурской дуге в сорок третьем.
Шестнадцатилетний Ялкин тяжело переживал гибель отца и, словно привязанный, всюду следовал за его трактором, которым управлял теперь старый тракторист, пенсионного возраста, - ведрами таскал в поле воду, керосин, помогая ему. Хотел было председатель отправить брата на курсы трактористов, да мать наотрез запретила:
- Ни за что! Хватит того, что отец погиб в танке! Не надо машин!" Ялкин моя единственная опора! До МТС рукой не достать. Не смогу я без него, уж войдите В положение!..
В самом деле, это было время, когда вся колхозная техника была сосредоточена в МТС, и трактористы весь год кочевали от кишлака к кишлаку, иногда месяцами не заглядывая домой. Ялкина это, конечно, не пугало, но мать, что поделаешь, нельзя было не послушать, хотя старый тракторист, друг отца, увещевал ее как мог:
- Все равно не удержишь его! Не видишь, что ли, парень весь в отца, трактором с пеленок болен, отпу сти уж лучше теперь! Рано или поздно - какая разница?
Но мать была непреклонна, и Ялкин остался в кишлаке, не смея ее ослушаться, слишком свежа еще была рана в ее сердце после гибели отца. Мы жили тогда втроем, и дни нашей жизни были удивительно похожи один на другой в те тяжелые послевоенные годы. Я рос, взрослел, расширялся мир моих познаний и обязанностей на этой земле.
И вот мне уже семь. Чуть свет мать и брат уходят в поле и возвращаются почти всегда затемно. На нашем приусадебном участке мы посадили джугару. На шесте, прямо посреди, поля, Ялкин подвесил длинный поднос. Утром, уходя на работу, он торжественно вручал мне увесистую железяку:
- Карауль, чтоб воробьи не клевали джугару!
И вот, как только птицы налетали на огород, я что было мочи начинал колотить в поднос. Сначала, пугаясь, воробьи стремглав взлетали в небо, но постепенно, при
выкнув к несусветному этому громыханию, совершенно переставали обращать на него внимание. Да и мне, при
знаться, это занятие вскоре наскучило. Я еще немного, для очистки совести, гремел подносом и... забывал о разбойниках. Скучно одному во дворе, и я шел на улицу. Ребятишек в кишлаке, оставшихся, как и я, без присмотра, было в ту пору много - родители в поле, всем скучно, как и мне. И вот мы уже мастерим хлопушки из мокрой глины, основательно перемазавшись, потом с визгом и криком купаемся в арыке. День таким образом пролетает незаметно, вот уже и смеркается, и я стремглав несусь домой, чтобы успеть до прихода взрослых с поля.
Возвратившись, мама со слезами на глазах осматривает следы воробьиного разбоя.
- Ах ты, лентяй! Такто ты стережешь огород, не годник! - ругает она меня. - Скармливаешь все пти цам, а зимой что есть будешь, а?..
Но тут появляется Ялкин. Узнав от матери о происшедшем, хмуро взглядывает на меня, но молчит. Уж лучше бы он говорил, думаю. Нет, молчит. До самого утра. Утром будит меня ни свет ни заря. Я, сонный, послушно плетусь за ним. Приставив лестницу к дому, он лезет, показывает рукой, чтоб я следовал за ним. Над плоской глиняной саманной крышей склонилась густая ветка урючины. Брат привязывает поднос к этой ветке, в тень ставит глиняный кувшин с водой, рядом. Кладет джугаровую лепешку, завернутую в поясной платок.
- Обедать будешь тоже здесь, - говорит он мне не оченьто ласково. - Придется тебя приучать, брат, к труду. Ничего не поделаешь...

И вся процедура повторяется, с тою лишь разницей,` что теперь железяку он вручает мне на крыше.

Брат спускается и, к моему великому ужасу, убирает лестницу под навес. Не оглядываясь, они с мамой торопливо уходят в поле. Крыша высоко, вниз спуститься я уже не могу. Сначала мне делается до слез обидно, потом скучно, я думаю о том, как хорошо было бы сейчас там, у арыка, где меня уже, наверное, поджидают... Но, отрезанный от земли, я в конце концов смиряюсь со своей горькой участью, от нечего делать принимаюсь колотить в поднос. И даже н`ахожу в этом какоето злое удовольствие. Теперь я только и жду, когда наконец прилетят мои враги, и как только они приближаются, я остервенело бью железкой, да к тому же ору что есть мочи во всю глотку. Перепуганных птиц как ветром сдувает: я торжествую - победитель!
По мере того как поднимается солнце, я вместе с ним осторожно перебираюсь по крыше за движущейся тенью урючины. Вот уж и полдень миновал, уж и лепешка давнымдавно съедена; время от времени я прикладываюсь к кувшину...
В тот памятный день ни я, ни воробьи не знали покоя. Вечером Ялкин, придя с работы раньше обычного, торопливо приставил лестницу, снял меня с крыши и похвалил:
- Молодец, поработал на совесть! Вдохновленный его словами, во все последующие
дни я без устали гремел подносом. И наконецто настал желанный час, когда мы собрали с нашего крохотного поля джугару.
- Турсун, ты теперь настоящий помощник, - ска зал мне Ялкин тогда, погладив по плечу.-Ты знаешь, мама у нас одна, в доме, кроме тебя, ей помочь некому. Ты уж смотри, делай что надо по хозяйству. Хорошо, брат, обещаешь?
Я возгордился окончательно, когда Ялкин назвал меня, как взрослого, братом, и в тот день, выполнив все поручения матери, стал дотошно канючить:
- Что мне еще сделать, мам, только скажите...
Топливо для очага стебли хлопчатника.Их я заготавливал впрок, давно уже научившись премудрости разжигать огонь и кипятить воду. Мать толкла в ступка джугару и просо, а потом варила очень вкусную гуджу или же кашу. В девять лет я умел уже управляться со ступкой, избавив мать от этого, в общемто не для хрупкой женщины, занятия.
В те голодные времена масло было у нас редкостью, деликатесом, как, впрочем, и везде. Война хотя и окончилась, а отзвуки ее долго еще давали знать о себе: в городах хлеб был по карточкам, в кишлаках забыли, что такое мясо.
Мать целый день на работе в поле. Готовить еду некому, но, как говорится, пустой мешок прямо не стоит... Наверное, поэтому я очень рано научился и готовить, тем более, что постную еду вообще варить нетрудно: молотая джугара, вода, соль да лук с картошкой - вот и вся недолга, и гуджа готова. Но даже жидкая, она, если ее есть каждый день, надоедает. И однажды я решил сварить по собственной инициативе кашу. Да погуще. Намолол в ступе проса, бросил его в котел. Гляжу, все там кипит, пенится, снимаю пену, а она все возникает, будто я и не снимал ее. Проголодавшись, я стал пробовать эту самую пену, которая никак не убывала. Пробовал, пробовал, вроде ничего, выбрасыватьто жалко, допробовался до того, что в конце концов наелся. И каша к тому времени уже сварилась. Мои вернулись с поля.
Ялкин обрадовался:
- Молодец, братишка! Есть хочу как волк!
Мое прямотаки праздничное настроение тут же омрачила мама: она, сначала подозрительно принюхиваясь, стала затем рассматривать варево, а потом спросила вдруг:

1. Чтото эта каша твоя очень похожа на затиру ху? Ты что, просо не просеял?
2. Неет, - жалобно ответил я.
3. Ну и дурачок! Ялкин! Полюбуйся вот. Братецто твой, оказывается, кашку сварил из непросеянного про са, прямо с отрубями! Ничего, мама, попробуем! - весело отшутился Ялкин, отправляя в рот полную ложку., замер в ожидании приговора. Но Ялкин, проглот тив кашу, промолчал; наверное, очень проголодался, потому что тут же рассеял мои опасения:

- Можно есть, честное слово! Хорошо сварилась. Люди во время войны чего только не ели, например хлеб из опилок... А отруби разве хуже опилок? A, мама? Слышал я, в отрубях много витаминов?
Брат так великодушно простил мою ошибку, с таким аппетитом ел и нахваливал мое варево, что моя любовь, моя нежная привязанность к нему в тот вечер стали еще сильнее. Я не в силах был выразить их словами. И на другой день, чтобу както доказать на деле ему эти свои чувства, я отправился е ним в поле.
* * *
Ялкин с утра до ночи на культивации хлопчатника. Тогда в нашем кишлаке еще не было трактора "Универсал", не хватало лошадей, вместо них впрягали волов. Брат справлялся с работой как никто другой, вот почему председатель из своего скудного хозяйства выделил ему сразу двух лошадей: одна работала, другая отдыхала, набираясь сил. В тени тутовника я поил н кормил сменную лошадь. Дни стояли очень жаркие. Гнедая, запряженная в культиватор, - до самого крупа в поту и мыле. Сам Ялкин, под стать своей работягелошади, весь мокрый, хоть выжимай, с лица пот градом стекает на грудь, и он так загорел, что почти не различишь гра
ницы между смоляными волосами и лбом. Вышагивает
босиком, в закатанных до колен брюках. Попробуйка вот так целый день, как маятник, из конца в конец, никакая обувь не выдерживает. Когда он подходит к ары" ку напиться, мне видны его пятки, почерневшие, потрескавшиеся, и мое сердце сжимается от невыразимого чувства, переполняющего меня всего. Но что я мог тогда, маленький и слабосильный!.. К обеду гнедая уже не тянет, и Ялкин приводит ее ко мне в тень.
- Осоку она любит, прннеоика ей осоки, брат,- говорит он. - Вон видишь, где хлопчатник полют, там много ее...
Потом впрягает отдохнувшую, серую. И если даже они обе устанут и не тянут больше, брат ни за чот не признается, что устал сам и падает с ног. Да разве мог он, здоровый, крепкий парень, комуто признаться в этом, когда здесь же, на поле, от зари до зари работали женщины нашего кишлака и наша мать - рыхлили кетменем хлопчатник!
В детстве, конечно, не понять, как тяжело приходится одинокой матери, рано овдовевшей, растившей двух сыновей без мужской помощи и поддержки, без ласки и сочувствия, на которые способен лишь очень близкий, родной человек.
Я же иногда только удивлялся, точнее недоумевал,-* нет, пока еще не жалел, не сочувствовал! - отчего другие- веселые, смешливые да озорные, мать же всегда серьезна, без улыбки, всегда чемто озабочена и всегда занята, то в поле, то по хозяйству дома. Я не припомню, когда видел ее спящей. Вечером сквозь смежавшиеся ресницы, отягченные сном, я будто в тумане улавливал ее силуэт: то у огня с шитьем на коленях, то очищающей коробочки хлопчатника, то согнувшейся у пенившегося корыта или под мерный стук швейной машинки чтото мастерящей, перешивающей нам из нехитрого отцовского гардероба, А утром, как бы рано я ни проснулся, она уже топила очаг, доила корову или замешивала тесто. И мне казалось тогда, по наивности, конечно, что мать никогда не ложится, что вроде бы так это и должно все быть, как само собой разумеющееся, что ей не до сна и она вовсе и спать не хочет...

Едва покажется солнце, как уж шумит за воротами толстенький кругленький бригадир Фарман, созывая всех на работу:
- Эй, Шарофат (так звали мать), хлопчатник завял, тебя дожидаючись!..
И тут же, будто этогото сигнала и не хватало, мать, повязав поясницу толстым зимним платком, с легким тиком на голове от палящего солнца, в кирзовых сапогах, перекинув через плечо кетмень, отправлялась в поле. Свой кетмень она обычно мыла с вечера, - он был, как, впрочем, и у всех кишлачных, предметом особой заботы.

Док. 634987
Перв. публик.: 27.12.00
Последн. ред.: 27.12.10
Число обращений: 0

  • Наследие

  • Разработчик Copyright © 2004-2019, Некоммерческое партнерство `Научно-Информационное Агентство `НАСЛЕДИЕ ОТЕЧЕСТВА``