В Кремле объяснили стремительное вымирание россиян
Угодило зёрнышко промеж двух жерновов. Очерки изгнания. Часть четвёртая (1987 - 1994). Глава 15 Назад
Угодило зёрнышко промеж двух жерновов. Очерки изгнания. Часть четвёртая (1987 - 1994). Глава 15
НЕПРИНЯТЫЕ МЫСЛИ

И в начале 1989 Горбачёв повторял и повторял (хотя, может быть, уже без внутренней уверенности): Критики заходят слишком далеко. Наш народ однажды выбрал путь коммунизма и с него не сойдёт. И хотя именно из Москвы текли свидетельства, что за год положение с бытом, едой, водой стало резко хуже, эпидстанция предупреждала не покупать молочного, в Рязанской области картошка перетравлена химией до розовости среза, выбрасывается; москвичи боятся голода или крупных аварий (с Южного Урала на всю страну прогремел пожар двух встречных пассажирских поездов, унесший 600 жизней); и в самой Москве уже замелькали демонстрации и плакаты, угрожающие забастовками (это мы видели даже по американскому ТВ), - несмотря на всё это, столичное, московско-ленинградское общество более всего тревожилось не о том, оно страстно жило фантомами русско-еврейской распри. (Даже о Пастернаке стали говорить недостойный сын достойного отца и не прощали ему православных мотивов в поэзии; даже академика Лихачёва подтравливали за православие, а уж слово деревенщики употреблялось в Москве только как ругательное, отъявленным фашистом клеймили и Валентина Распутина.) Сильно затеснённые патриоты пытались отбраниваться, кто и грубо. Такой резкости раскола - и эмиграция никогда не знавала. (Впрочем, остальная бытийная страна этим столичным психопатством как будто не затронулась.)

Неблагоприятное впечатление и в СССР и на Западе от расправы с обложкой Нового мира, явного загорода пути моим книгам - советские власти искали перенаправить испытанным приёмом: дискредитировать меня. И немедленно нашлись исполнители, добровольные или вызванные к тому. В первые дни 1989 не упустил включиться, уже на московской сцене, Синявский. Хотя, кажется, приехал он на похороны своего подельника Юлия Даниэля, но постоянным лейтмотивом его выступлений и интервью оставалось, как и все годы на Западе, злословие против меня. Самым слабым из его обвинений было: Солженицын - против перестройки. (Ещё к тому времени ни звука я не вымолвил о перестройке, а с Синявским мы и вовсе никогда не обменялись ни письменной строчкой, ни телефонным звонком - но он достоверно знал.) Корреспондент Нью-Йорк таймс не переспросил, откуда Синявский такое взял: раз мэтр говорит - значит, знает. Сейчас трудно вообразить, но в недавние годы перестроечного ажиотажа такое обвинение звучало поражающе тяжёлым: значит, до чего ж этот Солженицын неисправимый злобный реакционер! - Это было любимое клеймо мне ото всей той Рати. - С ними сливалась и твердолобая коммунистическая Правда: Синтаксис Синявского - хороший журнал (не поздоровится от этаких похвал...), различать эмигрантов положительных, как Синявский, и враждебных, как Солженицын, он несовместим с советским обществом, он хочет вернуть (?) самодержавие.

В унисон тому в Америке высказывались обо мне что Нью-Йорк таймс, что Бостон глоб. - В тиражном читаемом журнале Ю-Эс-ньюз энд уорлд рипорт главный редактор Роджер Розенблат внедрял американцам, что Солженицын - это и означает возврат к монархии в России. - А в Нью-Йорк таймс бук ревью некий Ирвинг Хау (Howe) печатал невежественную и заплевательную рецензию на Август Четырнадцатого. (Ведь в наше время художественные книги оценивают не литературные критики и не литературоведы, а ходкие газетные журналисты, и на том - припечатано.) В Вашингтон пост к нему, разумеется, тотчас же пристраивался в затылок мой биограф Майкл Скэммел. Но вот удивительно: четыре года назад, в 1985, ещё тогда не читанный в Штатах Август - единогласно клеймился как антисемитский. Однако вот вышел английский перевод: и будто где-то взмахнула невидимая волшебная палочка - все эти критики мгновенно как обеспамятели, как онемели, и никто уже не вспомнил ни Богрова, ни Змия, ни Протоколов, - дирижёрское мастерство!

Эта соработка двух жерновов за годы и годы уж до того была мне не нова, уж до того привычна. А между жерновом советским и западным - Третья эмиграция была безотказной связью, перемалывающей образ монархиста, теократа, изувера.

Но несмотря на все заклинанья, партийная плотина выказывала себя всё ж дырявоватой: там да сям просачивались самовольные струйки, хотя порой и некдельные. В. Конецкий исхитрился, очень спеша быть первым, напечатать моё письмо съезду писателей как кусок своих мемуаров. Вдруг - московский, да политический, журнал Век XX и мир напечатал... Жить не по лжи. А рижский Родник - Золотое клише (хотя наляпал ошибок, поправляли рижане мою неграмотность: вместо отобрание, такого же слова нет, - отображение, вместо втолакивание - втолкование и другие подобные облагораживающие поправки. - Но читают. На родине. И радостно, и досадно: вот так и потечёт лавина в обход Архипелага. - Григорий Бакланов просил Круг и Корпус для своего журнала Знамя (но они уже прежде обещаны были Залыгину). - А новое глянцевое Наше наследие настаивало отдать им Телёнка, - все как не слыша воли автора: сначала - Архипелаг.

В марте поразил нас искусительный, тревожный звонок с Ленфильма: Разрешите ставить Раковый корпус! Искусительный - потому что это ведь не печатность, а - кино. Так - не разрешить ли?.. Нет, уже заклялись. И я отклонил режиссёру: Не черёд, не черёд.

А сдвигалось в СССР с моим именем что-то неотвратимо.

Тут ещё и в Московском авиационном институте изобрели повод для вечера: 15-летие моей высылки из СССР. - И, видя такой утекающий грозный поток, запасливый Рой Медведев предостерегал в Московском комсомольце: да, возможно, Солженицына и следует печатать, но только не Архипелаг, а если уж дойдёт до него - то печатать с серьёзными пояснениями и комментариями, - то есть перевесить и погасить точку зрения автора. По-нашему, по-партийному.

Залыгин же стойко держался, публично подтвердил: да, будет печатать именно Архипелаг.

В феврале 89-го мы с Димой - в размин, случайно, обменялись письмами с одинаковой мыслью. Я - ему: хотелось бы знать Ваши соображения; в предвидении возможного в будущем бума, когда меня разрешат, - нужно ли и возможно ли на то время официально уполномочить кого-то представлять мои литературные права в СССР? И - кого бы? А Дима мне, почти в тот же день: в связи с моими хлопотами об Архипелаге - слух обо мне прошёл по всей Руси великой; и ко мне всё равно обращаются как к Вашему литературному представителю. И предложил мне: написать, что я доверяю ему разрешать или запрещать публикации. - И как только его письмо достигло меня - я тут же, в марте, послал ему доверенность, скреплённую местной вермонтской администрацией, и: Душевно признателен Вам, что Вы берёте на себя этот огромный, хлопотный труд Полагаюсь на Ваш литературный и общественный вкус и на наше единомысленное понимание. (Позже, по просьбе Димы, я послал ему и более официальную доверенность, визированную уже и в Госдепартаменте США.)



Все эти прорывы и переливы принесли нам много лишних досадных волнений. Не без влияния их, в такой густоте притекавших из Советского Союза, весной 89-го возобновилась после двух лет моя стенокардия, да частыми приступами, едва не через день, а два жестоких, даже по полному дню. Это, наверно, были микроинфаркты, но я и не доведал. Усугубилось тем, что я не вник во все прямые последствия стенокардии для сердца, в здоровьи которого никогда не сомневался, - потому не выдерживал лекарственных приёмов и режима, и даже, неуч, не принимал нитроглицерина: по своему общему, давнему отношению к болезням, считал, что боли нужно перетерпеть, и вообще как можно меньше лекарств. Стал двигаться осторожно, хрупко. А в хорошую больницу можно было обернуться съездить часа за четыре, но при моём устойчиво домоседном образе жизни я не поддавался ехать.

Что ж, сделано в жизни уже много. Может быть, я и на последнем плёсе, и река не обещает мне впереди никакого ещё локтя. В начале мая я кончил Апрель Семнадцатого, последний узел Красного Колеса, как и наметил. Работа - заняла ровно двадцать лет. И через два дня сказал Але: А знаешь, хоть и ждёт меня могила под Парижем, но теперь нет смысла туда ложиться, временно, когда начались такие передвижки в России. А положи-ка меня пока вот здесь, - показал на участке хорошее место, у великанских сосны и берёзы. - Отсюда прямо в Россию и перевезёшь.

Но не покоряется сердце последнему плёсу.

Колесо-то я, вот, кончил, да. Но - воистину ли кончил? За полвека (с 1936) моих поисков, сборов и размышлений собрались по всем задуманным Узлам - обильные материалы, эпизоды, сюжетные линии, и в голове состроился цельный план, как передать пятилетний переход от 1917 до 1922 года - к миру советскому, через Гражданскую войну и военный коммунизм. Описать это подробно, как я всегда предполагал, уже невозможно по ограниченности и моей жизни, и читательского времени. Но - Конспективный том? Каркас можно бы передать, если опустить все сочинённые персонажи, оставить только исторические, и реальные важнейшие события, - однако их не только перечислять, а углубить и окрасить той цепью изменчивых сиюминутных мнений, которые сопутствовали каждому избранному Узлу. От обзора только событий - к обзору и взглядов.

С увлечением я погрузился в эту новую работу: лето Семнадцатого, осень Семнадцатого, Октябрьский переворот, потом сильно затменные, затемнённые ближайшие недели после него, - многое прикрыто, нелегко найдёшь. И от каждого месяца заново ознобляешься: поразительной психологической похожестью того времени - на наше, когда в радости освобождения, но так же и в легкомыслии проносятся решающие для будущего России дни.

Работа оказалась ещё объёмистее, чем я ожидал, гораздо дольшей. Пришлось читать и ещё много газет того времени - в поисках деталей и настроений. Конечно, рядовой читатель не будет в такой сжатой форме читать, но - любознательные к истории. Зато - ощущение доконченности Постройки.

Аля же в соработе над Колесом когда по 12 часов в день, а то доходило и до 16, понимая весь этот труд наш как расколдованье заклятия в нашей истории, - теперь рубеж окончания испытывала не меньше меня. Её первое касание к Колесу зародилось от самого начала моей работы, это совпало с началом нашей близости. Двадцать лет мощным полем книга пронизала нашу с ней жизнь. (Знакомые спрашивали: Да как вы переносите такое лесное одиночество? Она отвечала: Когда так одиноки - тогда-то и работается, ощущение постоянно бьющего гейзера.)

Но нет, для Али Красное Колесо на этом не кончилось: теперь, не медля, надо было готовить к печати многолетний Дневник Р-17 (Революция Семнадцатого), сопровождавший мою работу эти двадцать лет. А вот сделаю Конспективный том - так и его. А там - и Невидимок, ещё не готовых, и - через океаны и границы - сколько же надо к тому запросов к участникам, согласований, о чём можно печатать, о чём нельзя, и всё ж это через левую почту, - включаюсь и я, шлю Люше вопрос за вопросом.

К ежедневной работе дополёгу добавилось Але насыщать рассвободившиеся теперь каналы связи с СССР. Потекли к нам отчаянные просьбы о лекарствах, - покупать их и искать оказии для пересылки. Вот кому-то в Москве срочно нужен недостижимый сердечный клапан, - купить его в Цюрихе, заочно переслать в Париж, а из Парижа пациенту. На запущенный рак - отправить швейцарские ампулы. А то - по присланной из Ленинграда медицинской карте уха - изготовить и переслать слуховой аппарат. - Нашла нас, просит о помощи белорусская Лига Чернобыль - нельзя не помочь. - Чуть всплыла на поверхность церковная катакомбная группа - помочь и им. Но - и радиостанции Голос Православия. Но и - в Бразилию, старческому дому домирающих эмигрантов. А известные пострадавшие диссиденты один за другим появляются на Западе накоротке - подкрепить тут и их. - И при летящих теперь в Москву друзьях, знакомых - уже не чемоданами, а коробками, багаж по сто килограммов и больше, - Аля пакует лекарства, канцелярию и - едбу, едбу. А все для того поездки за рулём - по нашим холмам, при частых снежных штормах, неразгрёбном снеге, то - оттепели, дождях и гололедице, а три недели весной и три осенью - всегда по плывучей грязи. - А чем больше связей - тем больше и сопроводительных писем. (Аля уловчается писать их по фразам - рядом с наборной машиной, пока та монотонно выстукивает главную её работу, наш отредактированный текст.)



Но и постоянно же радовала Алю, и мне передавалась, тесная связь с сыновьями - хотя живём на чужбине и разбросаны по миру, а все - в добром верном росте. С кем - частые плотные письма, с кем - приезды и телефон. - Ермолай в 89-м закончил Итон с круглыми пятёрками, звали его поступать в Оксфорд или в Кембридж - но рвался назад в Америку, пошёл в Гарвард. (И сразу перескочил там на курс выше. Тем высвободил себе впереди целый год на Тайване для совершенствования в китайском.) После первого курса остался на лето в Бостоне, работал в грузоперевозочной компании, на 40-футовых грузовиках по узким бостонским улицам. - Игнат уже два года пробыл в Англии и тосковал там. Уже досталось ему играть в лондонском Queen Elisabeth Hall, и на Эвианском фестивале у Ростроповича. Влёк его и знаменитый летний фестиваль в Марлборо, у Рудольфа Сёркина. Ростропович теперь стал переключать его: Какие ни великолепные уроки ты получаешь у Марии Курчо, пора дальше в мир. Сам я вырос - на общении с Прокофьевым, Шостаковичем и Бриттеном. Летом 1990 вернулся Игнат в Америку, был представлен 84-летнему Клаудио Аррау, играл ему Шуберта и Бетховена, удостоился приглашения сопровождать Аррау в предстоящих мировых гастролях, - но вскоре, тою же осенью, великий чилиец заболел и скончался. - Степан же давно превзошёл программу местной школы, но долго сопротивлялся родительским попыткам перевести его на последние два года в сильную частную школу (не хочу быть избранным). Всё же, посетив для знакомства школу Св. Павла в Нью-Хэмпшире, гуманитарную гимназию, был очарован её дружественной и яркой атмосферой и с осени 89-го поддался перейти туда. Там у него была и желанная латынь, и французский, и вёл он школьное радиовещание. - А Митя на новый 1990 год - первым из семьи поехал в Москву, незабытую свою родину, к незабытым друзьям и родным. (Тот новый 90-й - мы встречали с большими надеждами...)



О Москве - по рассказам частых теперь выезжантов - у нас создавалось смутное представление. Какой-то вихрь толковищ, взаимонепониманий, косых сопоставлений, перпендикулярных сшибок. Уже и Аля сама звонит в Москву друзьям, - всякий раз с огромным волнением концентрируясь, - и потом пересказывает мне. У москвичей уже заклубились самые мрачные и отчаянные настроения последнего распада. А вот приходящие письма из провинции, которые стали пробиваться к нам по десятку в неделю (и ещё сколькие отметала цензура?), - больше добрые, а иногда душевно прохватывающие. Чередуясь с воззывами о защите от властей - также дерзкие интеллектуальные, культурные, экономические проекты. И в провинции - ни волоском не бывали задеты вихрями образованских столичных сражений.

И где-то там, сквозь московскую зыбь, Залыгин стоял натвердо на невероятном, невозможном решении печатать Архипелаг. И нисколько не ослабела людская поддержка. И в цекистских коридорах что-то же менялось. Тут, пронюхав всю обстановку, ловкий Коротич (столько налгавший обо мне в Советской России в брежневское время) из моих гонителей сметливо перекинулся в непрошеные благодетели - и без разрешения и ведома Димы Борисова в начале июня 89-го напечатал в Огоньке Матрёнин двор. (С ядовитым предисловием Бена Сарнова, что, начав печатать, открываем наконец-то, наконец-то и дорогу критике этого Солженицына, - как будто 15 лет чем другим на Западе занимались.) Сорвал-таки Коротич первоочерёдность Архипелага, было у меня смурное чувство, хотя же: в трёх миллионах экземпляров потекла Матрёна к массовому читателю.

А Залыгин, сколько мог, потихоньку двигал и двигал дело: запрещённый в прошлом декабре, теперь отпечатывался тираж июльского номера с Нобелевской лекцией, номер уже лежал в Главлите, и ждался разрешительный сигнал. (Внутри редакции уже сверяли вёрстку первых глав Архипелага для следующих номеров.) Внезапно утром 28 июня звонком из ЦК срочно вызвали Залыгина к секретарю по идеологии Вадиму Медведеву. Ясно было, что вызов не к добру. Залыгин поехал в большом напряжении. Медведев подтвердил ему: публикация Архипелага в ведущем журнале страны с полуторамиллионным тиражом - невозможна! снять его с набора! (Как уступку выразил согласие ЦК пропускать эту книгу из-за рубежа, и даже где-нибудь в республиках напечатать ограниченным тиражом - но только не в Новом мире!) А Залыгин имел твёрдость заявить: В таком случае - я и вся редакция, мы останавливаем журнал - и завтра же об этом будет известно на весь мир. Медведев - час ломал, душил Залыгина - и отпустил с угрозой: завтра утром поставить вопрос на Политбюро. Дима рассказывает: в полном мраке вернулся Сергей Павлович в столь же мрачную редакцию. С утра 29-го комнаты Нового мира были полны прослышавшими друзьями, все в торжественно-мрачном настроении. Вдруг, среди дня, после телефонного ему звонка, возбуждённый и помолодевший Залыгин вышел и объявил: Политбюро отказалось обсуждать вопрос о публикации, поскольку это не входит в его компетенцию! и поручило секретариату Союза писателей самому экстренно рассмотреть*.


--------------------------------------------------------------------------------

* Ныне ("Независимая газета", 12.2.2000) Вадим Андреевич Медведев сам рассказал эту историю со своей стороны. В октябре 1988 он совещался с видными гебистами и другими чинами власти. Начальник 5 Управления КГБ Абрамов, как и пресловутый потом патриарх партии Лукьянов высказались "за продолжение разоблачительной работы в отношении Солженицына". Другие - убедили Медведева отгородиться от "правовых аспектов выдворения", не имевших законного основания. В те-то недели Медведев и засел читать мои книги. Да, он де высказывался публично, но "никаких запретов на публикацию не налагал".

Они, наверху, испытывали "давление общественности" в конце 1988, а затем весной 1989. В апреле снова настаивал Залыгин, а Медведев предложил ему повторить прежние новомирские публикации, плюс "Корпус" и "Круг" (к тому моменту уже вынутые из спецхранов), - но не "Архипелаг". "Почему вы должны подчиняться его условиям? Надо постараться убедить автора". Однако в последний разговор, 28 июня, "позиция Сергея Павловича оказалась ещё более жёсткой" и "повернуть вспять уже готовящуюся публикацию Гулага было невозможно". Давление читательское нарастало, и 29 июня вопрос обсуждался на Политбюро. "По отдельным репликам и выражению лиц было видно, насколько мрачная реакция у многих моих коллег по Политбюро". Решения - так сказать - не вынесли: "Имелось в виду, что писатели сами примут". А на следующий день писатели, кто рассвобождён, а кто вынужден, и приняли. Одновременно согласившись, что "не следует поднимать большой шум и превращать в сенсацию". (Примеч. 2000.)


--------------------------------------------------------------------------------



Совершенно невероятное решение! - да впрочем, по составу секретариата ничего хорошего и не обещающее. Но тут возникла идея: из Нового мира стали обзванивать журналы и издательства с настоянием: выразить в ССП телеграфно или личной явкой свою позицию. И многие так сделали, не отказались. 30-го с утра в секретариате уже была пачка обращений - а прознавшие нетерпеливцы толпились у входа в Правление, в сквере с Поварской улицы. Прошли внутрь приглашённые новомирцы.

Знойный день. Председатель (В. Карпов) снимает свой пиджак на спинку стула. И открывает коллегам, что нам нет смысла придерживаться старой запретительной тактики по отношению к Солженицыну. Почему, собственно, нам не подходит Архипелаг ГУЛаг? Там всё честно, документально. Мы поддерживаем эту инициативу. - И затем - кто вполне искренно (как А. Салынский, ещё с 1966 года), кто сквозь зубы - согласились без возражений. И председатель заключает: Давно не было такого единодушия секретариата. И постанавливается: Архипелаг - печатать. Отменить исключение из ССП. Просить Верховный Совет отменить лишение гражданства.

Заседание не заняло и двух часов. (А ещё спустя час начался ликующий праздник в редакции родного журнала.)

И уже через несколько дней в Новом мире появилась моя Нобелевская лекция, а ещё через месяц - первый массивный кусок из Архипелага, - тиражом журнала 1 миллион 600 тысяч. Жаждали мы этого, бились за это - а сейчас неохватимо: такая скрытая лютая правда - полилась-таки по стране!

Тотчас несколько советских издательств обратились с запросом печатать Архипелаг вослед Новому миру - и все между собой согласны на одновременность. - Впрочем, телевизионную передачу об Архипелаге, с рассказом об аресте моём и высылке, с моим кличем 69-го года о Гласности, - станция затеснила на 1 час 30 минут ночи. Силы всё ж не дремали. - А ещё через месяц появился в Литгазете и отрывок из Красного Колеса.

Ничто не приходит поздно для того, кто умеет ждать.

Лишь бы смогли меня прочесть на Родине широко, не только Москва с Ленинградом.

Так возникал вместо устойчивого пассата проклятий - переменчивый муссон славы? О, тут поосторожней: как этим кратким размахом славы послужить России точно и верно.

Да ведь всё ещё висит на мне - измена родине и лишение гражданства


Однако от появления Архипелага - терзающая тревога охватила чету Синявских. С новой неутомимостью эссеист кинулся в международные гастроли на борьбу со мной, не пропуская ни одной возможности. На конференции в Бергамо: Солженицын - вождь русского национализма! Вот скоро он вернётся триумфатором и возглавит клерикальный фашизм! (На собравшихся произвёл впечатление одержимости, так неистово заговорился, что итальянцы дали ему отпор.) - В вашингтонском Кеннан-институте: Солженицын - расист-монархист, через 5 лет будет правителем России! (И Кеннан-институт рассылал выступление Синявского в виде листовки.) - В Вильсон-центре - ещё дальше, ржавая труба беспроигрышного антисемитизма не должна же подвести! - и хлопают мягкие уши американских славистов.

А уж радио Свобода - там-то никогда против меня не дремали. Теперь надрывались тот же Сарнов, получивший право критики, и Б. Хазанов, и иже, иже - о несомненном антисемитизме Красного Колеса, - вот она, главная опасность, сейчас покатится на страну. И чем же быстрей забить советские уши? Да в третий раз завели целиком передавать шарманку-фантазию Войновича Москва-2042.

Кому что по силам. В Москве - Советская Россия перепечатывает старое (1971) враньё обо мне из Штерна. А Знамя напечатало резкий отклик Сахарова 1974 года на моё всё ещё не напечатанное в СССР Письмо вождям. (Хотел я, для мирности, не печатать пока публицистику, не разжигать страстей, - нет, втравляют.) А Правде что по силам? Открыла серию статей против Архипелага, с рогатиной - и Рой Медведев.

А нам? Как Гёте когда-то ответил Шиллеру в письме: Будемте продолжать нашу работу и оставим их мучиться их отрицанием.

К нам? - потекли сотрясённые отзывы читателей на Архипелаг. Довольно с нас.

В том счастливом году казалось, что прорвётся в бытие и мой сценарий Знают истину танки. Ещё в июле 1988 И. А. Иловайская сообщила мне из Парижа, что живущий там в эмиграции прославленный польский кинорежиссёр Анджей Вайда хочет ставить Танки: раньше боялся, что его за это лишат гражданства, а теперь, кажется, можно рискнуть. Так вопрос его: буду ли я согласен? - Ещё бы! с радостью. - В январе 89-го И. А. сообщила: звонил ей Вайда, дела с фильмом движутся, решили снимать в Польше и ждут разрешения властей. Когда получат его - тогда надо будет встретиться. - Летом 1989 Вайда прислал мне письмо с готовностью ставить фильм: Тот факт, что Вам угодно было доверить мне реализацию фильма по Вашему сценарию, - это самая великая честь и радость, которая могла мне выпасть в жизни. Правда, его несколько задерживал страх перед трудностью возвращения в Польшу после такого шага. Однако думаю, что подошло время, когда... фильм можно будет снять в Польше, и с актёрами, говорящими по-русски, на языке оригинала. Я работаю над таким решением вопроса и смиренно прошу у Вас ещё немного терпения.

Блистательное предложение! Когда-то калифорнийская группа затевала, - то был бы несомненный провал. А поляки - да, поляки могли поставить этот фильм, накал Гулага был им открыт, доступен, - и в славянском типаже массовых сцен не было бы неправды. Так я мог косвенно, через Европу, прорваться в советское происходящее.

Я с радостью ответил: Не сомневаюсь, что Вам блестяще бы удалось, с полным пониманием духа этих событий. Но предложил, что ему естественней ставить по-польски, а потом переозвучить и по-русски. И предупредил, что к декабрю мой сценарий будет напечатан в СССР, в одном из журналов.

К концу года Вайда написал, что пока занят съёмкой фильма о Корчаке, а идея сохраняется: Съёмки провести в Польше, где мы легко найдём соответствующую натуру, но было бы идеально, если бы фильм удалось сделать в русской версии, то есть пригласить русских актёров, которые приехали бы из СССР в рамках совместного производства, даже - этот вариант для него единственно приемлемый.

Однако время шло, дело затягивалось, потом, как-то не совсем для меня понятно, и вовсе отложилось, и замысел не состоялся*.


--------------------------------------------------------------------------------

* Спустя 11 лет вдруг читаю в "Московских новостях" интервью Вайды (6-12 марта 2001 г.: "Анджей Вайда, изгоняющий дьявола"): "Раз в жизни у меня был шанс сделать российский фильм, и я им не воспользовался. И до сих пор меня мучают угрызения совести Продюсеры сделали мне заманчивое предложение чтобы я поставил фильм по сценарию [Солженицына] Знают истину танки. Это была история подавления бунта в советском лагере. Сценарий был великолепен: выразительные мужские и женские образы, взрывная динамика действия. Одним словом, мечта режиссёра. К тому же я был польщён, что великий писатель выбрал именно меня. Правда, я понимал, что Солженицын, будучи в эмиграции, как свободный человек увидел во мне другого свободного человека. Но я был не свободен от своей страны, для зрителей которой привык работать. А после такого фильма о возвращении в Польшу нечего было и думать. На эмиграцию я решиться не мог, как не мог представить себя вне Польши. Разве мог я хотя бы предположить, что при моей жизни рухнет вся система? Я часто потом думал: может, надо было всё бросить и делать этот фильм? Мне всё время кажется, что он сыграл бы важную роль в моей жизни". (Примеч. 2001.)


--------------------------------------------------------------------------------

Полежал мой сценарий без движения 30 лет - полежит ещё 20-30?


В сентябре 1989 Дима Борисов приехал к нам в Вермонт по командировке Нового мира, прожил у нас недели три. Мы встретились с прежней неутерянной высшей теплотой. Казалось, он не изменился и за пятнадцать тяжких лет. Несмотря на такую разлуку - мысли его оставались наиближайшие к нам. В обстановке московской резкой литературно-политической распри - линию нашу, во всех ответах прессе, он провёл безукоризненно. Обсуждали теперь предстоящие в СССР дела.

Уж сколько месяцев, опережая события, слали и мне и ему запросы об Узлах Красного Колеса - теперь подошла возможность начать и журнальное печатание. Но Новый мир уже столько моего будет печатать подряд - решили раздавать Колесо разным журналам, по Узлам, и даже по частям Узлов. (Практика довольно вредная: как читателю уследить за этим необозримым разбросом, если хочет прочесть Колесо подряд? А в одном журнале печатать - растянется на 5 лет.)

Главное-то, Диму заботило: началось уже книжное печатание. Он брал у нас для репринтного воспроизведения готовые Алины макеты рассказов, Круга, Корпуса, Архипелага и сделанный в Нью-Йорке набор Словаря. Жалел, что придётся отдавать всё это госиздательствам (они все запачканы), делился планами создать при Новом мире издательство своё, и - чтбо бы стал в нём печатать. (За время его отсутствия в Советском писателе вышел 1-й том Архипелага: типографы - сами ускорили выпуск, напечатали за две недели! Вот это - народное чувство!)

В Москве предстоял Диме долгий шквал издательских запросов, корреспондентских вопросов и читательских писем. Но и в голову нам не вступало как-то пунктуализировать наши деловые отношения - они оставались в температуре прежних подпольных.

А уехал Дима - и пропал Спустя два месяца, не дождавшись, пишу: Откровенно сказать, тревожусь: Вы уже взяли на себя столько нагрузок, помимо моего представительства, что Вам будет трудно охватить всё равномерно. Пошли Вам Бог сил и сосредоточенности. И опять прошу - открыть полный зелёный свет всем областным издательствам - с Архипелагом, а потом и со следующими книгами: Затеваемое при Новом мире издательство - дело долгое, сложное, Вы встретитесь ещё с проблемами и хлопотами, которых не представляете сейчас. Я прошу Вас настоятельно, чтоб эти дальние планы никак и ни в чём не мешали бы тем издательствам, которые хотят что-либо моё печатать. Прозу - всем желающим и без задержек.

Отныне, когда стало безопасно писать мне письма, - усилился их прямой поток в Вермонт из Советского Союза - уже и по два-три десятка в неделю. Но напрасно было ждать от хлынувшего теперь большинства - выражения мыслей, чувств; а верней, эти чувства были - просьбы, всклики и крики из самых разных дальних мест: пришлите денег! денег! шлите мне регулярные посылки! устройте печатанье на Западе моей поэмы! моего романа! запатентуйте в Штатах моё изобретение! помогите выехать в Америку всей нашей семье, вот и вот наши паспортные данные!

Определительно выявляли эти письма уже начавшийся огромный процесс: бегство России из России. Сперва побежали учёные, артисты, витии - но вот и из глубины масс вырывалась та же жажда бегства. Страшное впечатление.

Позже обильными пачками пересылали мне Люша и Надя Левитская письма, приходящие в Новый мир, - эти были действительно читательские, и через них надышивались мы: что ж за годы-годы-годы наслоилось в России.

С перетёком на 90-й год родина дала нам знать себя. И - бешеным звонком от ворот: рок-группа Машина времени предлагает устроить мою поездку по Советскому Союзу! И размеренным звонком из Вашингтона от советского телевидения: пора мне выступить у них, и вообще в прессе.

Да ведь только-только начали меня читать. И - что сказать раньше и важнее моих накопленных книг?

Вот - книги, книги пусть и льются.

Однако о ходе печатания, журнального и книжного, - я обнаруживаю себя в изводящей темноте. Дима, на беду, не очень справляется с нахлынувшим на него и никогда им не испытанным темпом.

Стал он завязать, завязать с сообщениями: как продвигаются дела? какие он принимает решения? Не отвечал на многие наши вопросы, задаваемые уже по второму и по третьему разу, не объяснял возникающих недоумений, путаниц, - да самих писем не писал по два и по три месяца, изводил долготами молчания. И по телефону Аля не могла добиться от него ясности.

Не находит оказии для левого письма? В январе 90-го прошу: Думаю, что Вы иногда, потратив 10-15 минут, написали бы и правое письмо: всё ж за 2-3 недели оно дойдёт и что-то донесёт. А так - мы и по месяцам ничего не знаем. - В марте: Зачем же Вы молчите так долго и так беспросветно? Уже 3 месяца от Вас ни письма, ни пол-записочки вот Вы и не звоните уже больше месяца Димочка, я отлично представляю, какая нагрузка на Вас ложится, да ещё как Вас раздёргивают звонками, письмами, запросами, визитами, глупыми предложениями, да к тому же Вы этой зимой и болели Но просто: по сравнению со всей этой нагрузкой - одно бы в месяц плотное информативное письмо ко мне не много нагрузки добавило бы Вам, но многое осветило бы мне. Пожалуйста, не пренебрегайте этим.

Между тем притекающие к нам, с опозданием на месяцы, мои публикации иногда поражали небрежностью выполнения, равнодушием к качеству, даже и к простой грамотности. (Отъезжая от нас, Дима энтузиастически собирался даже лично корректировать тексты - да где уж! Потекли грубые недогляды. Танки печатали с нарушением моей сценарной формы, да Дима только от нас и узнал с опозданием, что сценарий уже напечатан. Пленников нашлёпали уж просто с разрывом строк, потерей ритма и рифм и многими опечатками, - ясно, что никто вообще не держал корректуры. А в одном московском журнале - опубликовали полностью бессмысленное сочетание отдельных глав из Колеса.)

Ну что делать: просто - русская натура, беспорядлив в работе?

Для убыстрения связи послали ему домой факсовый аппарат и в Новый мир ксерокс. Вместе и с телефонными звонками - облегчилось дело, но не намного.

Жаловался, что не успевает заключать договора с областными издательствами. Что возникли трудности с бумагой для журнала. Оттого задерживаются номера, идёт война с типографией Известий. И не удаётся пока выпустить подписной купон на задуманный им новомирский семитомник. И трудно найти развозчиков в обмин Минсвязи. И почём теперь бумага, почём картон Да что такое?.. Разве этим Диме заниматься?

Но уже вскоре затем, летом 90-го, Дима прислал большое письмо с перечнем всего ныне печатаемого и разработанным планом: как будет печататься дальше. За это время издательский кооператив, взявший название Центр Новый мир, но от журнала независимый, получил полноту издательских прав (мы не нуждаемся больше ни в чьей издательской марке), - и отныне, мол, все договоры от моего имени Дима будет заключать только с Центром, а уж Центр станет издавать книги с партнёрами, имеющими бумагу, переуступая им за определённый процент авторские права. Дима настаивал, чтобы я дал согласие на эту схему.

Хотя Центр разделял наименование Нового мира, однако это настояние меня поразило. Что ж, всякий, кто хочет издать Солженицына, должен прежде купить это право у Центра? Зачем ещё такой посредник-монополист? И я написал Диме (10.7.90): Предложение передать все мои книги вашему издательскому центру - начисто не подходит мне: это значит - всё остановить и задержать. Нет - именно всем желающим издательствам надо давать, и в этом я вижу смысл Вашей деятельности для меня, и именно об этом прошу настойчиво, и главное - для областных издательств. Провинция для меня - важней всего. Ваш Центр только начинает дышать, посмотрим, как он будет работать, тогда и поговорим. - И через месяц: Я прошу Вас: до всех выяснений как-нибудь не начать непроизвольно притормаживать приходящие к Вам заявки от издательств, надо их все удовлетворять сейчас, никак не откладывать на будущее, у будущего будет своя издательская пища Каждое областное и центральное издательство, которое хочет издавать, - и пусть издаёт, не задерживайте их. Может быть, через год-два в стране будет такая обстановка, что людям будет не до чтения.

Дима был сильно недоволен моим отказом передать исключительные права Центру, ему казалось, что это простое и ясное решение всех проблем, особенно качества изданий, гарантом которого будет Центр; да ведь будем в Центре издавать хорошие книги! - Нет, возражал я, хорошее дело так не строится, для меня никак невозможно принять идею монопольного центра, как Вы её выдвинули. Контроля Центра над другими издательствами (и уже существующими по много лет, когда Центр ещё себя ничем не показал) - я принять не могу. Что областные издательства могут допускать опечатки и ляпы, ну что делать, это отражает уровень страны сегодняшний Центру никто не мешает действовать самостоятельно, наряду с другими - не взамен их, не обуздывая их в свою пользу.

На том посчитал я тему закрытой. Но сколько, в самом деле, трудностей переходного времени ещё вырастало и клубилось. Дима писал о бумажной блокаде журнала, о трудной судьбе семитомника, о развале всей системы книгоиздательства на родине.



А на Родине! - на родине чтбо только не закипало - и всё грозное, и всё быстросменное. 1989-й был насыщен катастрофами. На многих окраинах Союза (впрочем - нигде в самой России) лилась кровь - и от национальных раздоров, и от войсковых подавлений. А весна та ещё была наэлектризована - первой после коммунистического режима грандиозной имитацией свободных народных выборов. Имитацией и потому, что отступлено было от всепринятой формы справедливого равенства общего голосования, вдвинуты разнарядки от организаций (в первую очередь - от ЦК КПСС), от академий, от творческих союзов, кому места обеспечивались по квотам. Правда, на остальные места были сенсационно разрешены выборы из нескольких кандидатов, однако фильтруемых искусственными окружными собраниями. Принят был вид свободных выборов, но направляющая рука компартии действовала всюду насквозь.

Затем состоялся двухнедельный Съезд народных депутатов, он сплошь транслировался по телевидению, захватив всё внимание миллионов. Это было ошеломлённое счастье: видеть и слышать непредставимое, немыслимое за всю жизнь. Да не для того сидели перед телевизорами, чтобы познать истину о своём положении - ещё бы им её не знать, - а в отчаянной надежде, что, может быть, от этого Съезда жизнь стронется к лучшему.

Академик Сахаров, ведомый как личным, так и групповым воодушевлением, принял жаркое участие в борьбе за право быть избранным на Съезд, выступал в избирательных собраниях сразу нескольких округов и само собою боролся в Академии наук. Тут он и прошёл, но вопреки многим препятствиям и махинациям: горбачёвские власти не без основания опасались Сахарова.

Далее во всём течении Съезда (как и в остатке всего 1989 года) Сахаров проявил выдающуюся энергию (удивительную при его тогда физическом состоянии), и в соединении с постоянной же принципиальностью. Выступал он и на массовых митингах в Лужниках. Он становился опасным оппонентом Горбачёва.

Правда, Сахаров не единожды выразил о нём вслух, в том числе и на Съезде: Не вижу другого человека, который мог бы руководить нашей страной. (А собственно, почему? чем Горбачёв так отменен? И не государственной дальновидностью, и не волей, и не привлечением народной любви. Разве вот - по инерции компартийного преемства.) Да никто в тот год в конкуренты и не выдвигался. Но Сахаров, своими усилиями, как бы хотел поднять Горбачёва до принципиальной высоты. От первого шага на Съезде: добиться дискуссии о программах и принципах ранее выборов председателя Съезда (это Сахарову, конечно, не удалось) - до личного разговора с вождём в драматические дни Съезда и до своих отчаянных попыток вновь и вновь получать слово с трибуны, где Горбачёв уже напросто грубо его отключал. Сахаров в ходе Съезда завоевал себе роль фактического главы оппозиции, не упускал многих важных вопросов, приходилось ему и перекрикивать шум зала, и подвергаться гневному гулу и обструкции. И, как верно выводит он: На всех тех, кто смотрел передачу по телевидению эта сцена произвела сильное впечатление. В один час я приобрёл огромную поддержку миллионов людей, такую популярность, которую я никогда не имел в нашей стране. И популярность эта - сохранилась во все последние месяцы его жизни, и до похорон: народ зримо увидел своего гонимого заступника.

Ещё и в последний день Съезда Сахаров напорно добился 15-минутного выступления; в его составе зачитал и Декрет о власти (он объясняет: перестройка - это революция, и слово декрет является самым подходящим), где потребовал отмены ведущих прав КПСС, и закончил ленинским лозунгом Семнадцатого года: Вся власть Советам!

Так 1989 год стал вершинным годом Сахарова.

Вот и бастующие воркутинские шахтёры звали его к себе. Он не поехал, изнуряясь в боях Верховного Совета.

Быстропеременная и всё новеющая обстановка в стране - для верной оценки её, верной ориентировки в ней, верных, и в точный момент, государственных движений - требовала очень многое - почти сверхчеловеческое, не проявленное у нас за эти годы никем.

И кто бы тогда предвидел, что так жадно ожидаемые у нас освободительные реформы (да ещё - скорей! скорей!) - приведут к ещё дальнейшему грандиозному обрушенью и ограблению России?

В последующие за Съездом месяцы Сахаров стал душой тогдашней (минучей) Межрегиональной группы - и из неё призывал всё население СССР к политическим забастовкам. И, уже перед самой смертью, с удовлетворением отмечал, что забастовок было достаточно много, в том числе в Донбассе, в Воркуте, во многих местах, это - важнейшая политизация страны, народ нашёл наконец форму выразить свою волю. (И в чью пользу выразил?..)

Нет, народ не дал себя увести от повседневного здравого смысла, великодушно согласился не замечать слабости сахаровских проектов. Он полюбил Сахарова не за суть этих проектов, а - за вмещающее сердце.

Ещё разрушительней был - проект Конституции СССР, предложенный Сахаровым в конце 1989: отныне Союз должен был составиться из равных во всём республик (в каковую степень возвышались и автономные области и даже национальные округа, так что насчитывалось бы всех много больше полусотни, - и никакой другой структурной единицы, кроме республики. Создание нового государственного Союза предполагалось начать с его полного развала: возглашения независимости каждой из тех больших или крохотных республик (суверенных государств!), - а затем они могли выразить или не выразить желание объединяться в Союз. Каждая республика имела бы своё гражданство; свою денежную систему; свои вооружённые силы; свои правоохранительные органы, независимые от центрального правительства; приоритет её конституции перед законами Союза (но законам Мирового Правительства, напротив бы, все подчинялись); ей бы принадлежали вся её земля, недра и воды; и республиканский язык был бы в ней государственным. - Один раз в проекте сиротливо упомянута республика Россия, без какого-либо пояснения, из каких же оставшихся клочков и каким географическим способом она могла бы быть составлена, а по правам своим становилась бы равна хоть и Таймырскому округу? То есть: доконечное раздробление и ослабление России, живейшая мечта всех враждебных нам дипломатий. Где тут была хоть частица сознания исторической России и её духовного опыта?

С таким лихим разгоном - что бы дальше предложил, к чему бы призвал Сахаров в последующие месяцы и годы? - даже страшно и подумать.

Однако же и уравновесим: разрушаемую страну никто и не укрепил больше Сахарова: его ядерное наследство надолго поддержит её мощь и в разрухе. Теперь Запад, опасаясь у нас ядерного хаоса, боится мгновенного развала России, в общем-то желанного ему.

В несколько месяцев доведённый непосильными для него напряжениями и столкновениями, Сахаров скончался на 69-м году жизни.

Да в его христианской улыбке и в печальных глазах - и всегда отражалось что-то непоправимое.

Гроб с телом Сахарова провожал по Ленинскому проспекту нескончаемый поток из сотен тысяч людей. Москва не помнила такого множества - и по сердечному влечению. Стоял оттепельный декабрьский день, люди шли по щиколотку в мокреди. Ещё накануне и в тот день прошли многолюдные траурные митинги во многих советских городах.

На похоронах был и мой венок: Дорогому Андрею Дмитриевичу с любовью Солженицын.



Но когда-то же должны соотечественники прийти в ясную мысль о себе?

В начале февраля 1990 я записал: Каждый день, каждый вечер и утро по-новому разбираю, перекладываю, гадаю: мой долг и мои возможности по отношению к происходящим в России событиям. Ясно, что моё разъяснение Февраля практически опоздало: уже тот опыт никого не научит к нынешнему Февралю. (Но хоть написано будет о Девятьсот Семнадцатом! Кто б это сейчас взялся потратить на то 20 лет?) А зато я опоздал к событиям сам? А - что б я там сейчас изменил? много ли сделали Блок или Бунин в 1917? И даже Льва Толстого, доживи он до Семнадцатого, - кто бы в той суматохе слушал? Короленко же не послушали. Моё место - заканчивать мои работы. Когда-то раньше, в тюрьмах, мне представлялся конец коммунизма как великое сотрясение, и сразу новое небо и новая земля. Но это было в самой сути невозможно, и стало вовсе невозможно после того, как коммунистическая система прогноила всё тело нашей страны, всё население её. И вот - отход от коммунизма проявляется в искорченных формах - не меньшая нечистоплотность, а где и мразь, и в возглавьи страны, и в слышимых её голосах А пути - всё равно надо искать.

И - как же?.. Смутно росла мысль: написать публицистическую работу, обобщающую - и что сейчас есть, и что бы необходимо? В этот момент имя моё в России стояло (на краткое время) высоко. Сразу после прорыва Архипелага - должны б моё слово услышать? Опыта из политической истории России в ХХ веке у меня более чем хватало.

Мысли к работе - как обустраиваться России после коммунизма? куда и как бы двигаться? - копились у меня уже лет восемь-десять, да даже уходили корнями в послевоенные тюремные камеры, в тамошние споры 1945-46 годов. (В лагерях - никогда нет столько времени и свободы на размышления и споры, как в тюрьмах.) Выстраивалась не целостная государственная программа, это - непосильно издали, да и без экономики, в которой я не сведущ, - но всё же посильные советы, основанные на долгих годах моих исторических розысков.

И оказалось: гораздо легче было бы ту работу выполнить прежде 1985 года: начинай с ноля и крои, и строй. А теперь, когда вся страна пришла в бурное смятение, - о, гораздо трудней.

Но тем и необходимей.

Конечно, подлинное возрождение России не в темпе, а в качестве, - однако всё кипит сегодня, оно не ждёт. И всё трудней понять: к чему ж идти?

А при таких бурных переменах - пока напишешь, опубликуешь - и где? - так ещё и устареет.

Всё же с начала 1990 уже сами наплывали у меня фрагменты текста, фразы. И я отложил другие работы, сел за эту. Теперь подгоняло, что я - опаздываю? слишком долго медлил?

К тому понуждали столичные воззывы о близком, полном, окончательном крахе материального бытия (столичного). И мы тоже не могли не поддаться этому густо притекающему настроению: что Россия - уже на горячем краю немедленной гибели. (А ещё главный-то скат в гибель - тогда был весь впереди, впереди.)

Но всё равно, моя мысль уставлялась так: разумно ли - гнаться только за моментом? Надо дать более спокойный, дальновидный разбор - намного вперёд? Невозможно дать абсолютный какой-то проект, но хотя бы вдвинуть охлаждающие и озадачивающие идеи.

Из того и другого сложились соответственно 1-я и 2-я части Как нам обустроить Россию?.

Писал без зараньего строгого плана, само неудержимо вязалось, звено за звеном. Кончил за месяц. Потом работали с Алей. Уже и сыновья смышлеют, уже и с ними советовался. И, для пробы, отослал на совет нескольким эмигрантам. (Важные поправки дали Ю. Ф. Орлов, М. С. Бернштам, А. М. Серебренников.)

Писал я брошюру для периода как будто и гласного, но ещё далеко не свободного в мыслях. Ещё нельзя было поднимать многие проблемы во всей их полноте и масштабе, как они не вмещаются в перестройку, и высказывать со всей прямотой: мало того, что миллионы читателей не подготовлены к такому разговору, но и власти - всё та же номенклатура - не напечатают, да и всё. (По приходящим публикациям видел же я, как, как боялись затронуть Ленина или большевизм в целом. Из писем в Книжное обозрение тоже выступали закостенелые обломки и даже массивы коммунистического воспитания.) И вот надо было настаивать на преемственности государственного сознания, без чего невозможна мирная эволюция, - но отклонить же преемственность ленинской партийной власти. И надо было, пока не поздно, остеречь от безответственных черт парламентских демократий - но разве наших истосковавшихся и голодных людей напугаешь возможными пороками демократического общества? казалось им: дай только демократию! - и сразу наедимся, приоденемся, разгуляемся!

Наконец, и сам язык статьи. Нельзя отдаться затрёпанному газетному языку, к которому уже так деревянно привык советский читатель политической литературы. Пишу сочней и ярче, в духе того волнения, без которого нельзя говорить о сегодняшней советской обстановке, - и слишком увлёкся выразительностью лексики. Мы на последнем докате - настолько катастрофичным уже тогда казалось и мне, как многим, состояние страны, - я ещё не предполагал, какие же запасы развала нам предстоят.

Одним из главных движений развала виделся мне уже вполне созревший распад Советского Союза. Многое вело к тому. И острота национальных противоречий, хорошо знакомая мне ещё по лагерям 50-х годов (а в советской повседневности заглушаемая трубами дружбы народов), - и тот безоглядный развал экономической и социальной жизни, какой повёлся при близоруком Горбачёве. Мне этот близкий распад страны был явственно виден, - а как внутри страны? видят ли его? Крушение Советского Союза необратимо. Но как бы не покрушилась и Историческая Россия вслед за ним, - и я почти набатным тоном хотел о том предупредить. Однако поди предупреди - и власти, и общество, и особенно тех, кто мыслит державно, гордится мнимым могуществом необъятной страны. А ведь государственный распад грохнет ошеломительно по миллионам судеб и семей. В отдельной главе Процесс разделения я призывал заблаговременно создать комиссии экспертов ото всех сторон, предусмотреть разорение людской жизни, быта, облегчить решение множественных переездов, кропотливую разборку личных пожеланий, выбор новых мест, получение крова, помощи, работы; и - гарантии прав остающихся на старых местах; и - болезненную разъёмку народных хозяйств, сохранение всех линий торгового обмена и сотрудничества.

И обнажал, как бесплодно, бессмысленно для народа (и очень выгодно для партийной номенклатуры) потрачены 6 лет перестройки, и как уже мы расхаживаем в балаганных одеждах Февраля, - между тем общество необузданных прав не может устоять в испытаниях.

И выше того: политическая жизнь - не главный вид жизни (а именно так всюду увлечённо булькало по поверхности страны), и чистая атмосфера общества не может быть создана никакими юридическими законами, но нравственным очищением (и раскаянием скольких и скольких крупных и малых насильников); и подлинная устойчивость общества не может быть достигнута никакой борьбой, а хоть и равновесием партийных интересов, - но возвышением людей до принципа самоограничения. И умелым трудом каждого на своём месте.

Отдельными главами разбирал я фундаментальные вопросы: местной жизни, провинции, земельной собственности, школы и семьи. И острейшую трудность представлял разговор на темы национальные, особенно имея в виду украинских националистов - главным образом галицийских, то есть проживших века вне российской истории, но теперь активно поворачивающих настроение всей Украины. Я знал, что москали прокляты ими, но взывал к ним как к братьям, в последней надежде образумления. Я испытывал их в самом слабом их месте: якобы антикоммунисты - они с радостью хватали отравленный дар ленинских границ; якобы демократы - они более всего боялись дать населению свободное право родителей определять язык обучения своих детей. - Я предлагал немедленно и безо всяких условий дать свободу отделения 11 союзным республикам, и только приложить вседружественные усилия для сохранения союза четырёх - трёх славянских и Казахстана.

И это была - только первая часть брошюры, о сегодняшнем моменте. (Сознаю, что в ней, в эмоциональном изложении, - а спокойный тон о бедах был бы воспринят как равнодушие издалека, - я не вполне чётко допустил тройственное употребление слова мы: мы - как все люди, человеческая природа; мы - как жители СССР; и мы - как русские.)

А затем - шла безэмоциональная, в методичной манере, вторая часть, сгусток всего, что мне за много лет занятий историей удалось собрать из исторического опыта. - Виды государственных устройств вообще. - Демократия как способ избежания тирании - и обречённость же демократии в её парламентарной форме определяться денежными мешками. - Как избежание этого порока - демократия малых пространств, земство и вырастающие из него четырёхступенчатые выборы. - Сочетанная система управления - твёрдой государственной вертикали сверху вниз - и творческой земской вертикали снизу вверх. - Разные системы выборов (пропорциональная, мажоритарная, метод абсолютного большинства) - и как избежать изматывания и трёпки народной жизни от выборов.

И всё это я дал не как уверенный рецепт, а как посильные соображения - и с вопросительным знаком в заголовке брошюры.

А дальше? Старт был стремительно обещающим. Едва Аля позвонила в Комсомольскую правду, что вот существует моя статья такого-то объёма, - редакция отважно приняла её сразу - даже не читая! (Комсомолку мы избрали за её огромный тираж, да она и только что напечатала Жить не по лжи.) Узнав про то - немедленнно взялась печатать и Литературная газета, не чинясь, что будет не первая, на день позже. И всё это - по одному моему имени, ещё никто не прочтя и не разобравшись. И так в сентябре 1990 - в короткие дни напечаталась моя брошюра на газетных листах невообразимым тиражом в 27 миллионов экземпляров. (Комсомолка, однако, обронила мой вопросительный знак в заголовке, это сильно меняло тон, вносило категоричность, которой не было у меня.)

Вот уж не ждали мы такой удачи.

Так - все основы для широкого, действительного всенародного обсуждения?

А - как бы не так.

Началось, вероятно, с Горбачёва. Он так яростно возмутился моим предсказанием о неизбежности распада СССР, что даже выступил, на погляд всему миру, в Верховном Совете. Якобы прочёл брошюру внимательно, два раза и с карандашом - но ударил, со всего маху, мимо: Солженицын весь в прошлом, проявил себя тут монархистом (?? - вот уж ни звука, ни тени; всё та же залётная кличка, перепархивающий кусок сажи, рождённый ещё кем? да пожалуй Киссинджером), - и поэтому брошюра нам целиком не подходит, со всеми её мыслями. - В поддержку вождю выступили и два депутата-украинца, выразившие гнев всего украинского народа против моих братских инсинуаций, и один депутат-казах. В самом Казахстане бурней: в Алма-Ате демонстративно сжигали на площади Комсомолку с моей статьёй. И публично - этим и завершилось всё обсуждение.

А не публично, нет сомнения: Комсомолке, Литературке и вообще всей прессе была дана команда не печатать отзывов на мою брошюру, вообще не обсуждать её и замолчать. Успели нам из редакции сообщить: повалили сотни писем, будем печатать из номера в номер! - но лишь в одном-двух номерах проскочили густые, горячие, разнообразные читательские отзывы - и тут же оборвались. (Через два месяца, в конце ноября, обсуждения недосмотренно вдруг всплыли ещё раз и опять угасли.) Лапа Партии по-прежнему лежала на Гласности. Ещё в декабре самодовольно надутый Коммерсант изрёк плоско-близорукую рецензию. (Месяцем позже дошли до нас отклики украинских газет - эмигрантских и советских. Слитно: бескрайняя ярость и непробивное невежество.) А Горбачёв (я демократ и радикал) как раз испрашивал себе у парламента особых полномочий.

Не точней Горбачёва оценили брошюру и на Западе. Например, Би-би-си присудило: нереальный план возврата к прошлому (?), Солженицын не может освободиться от имперского сознания (это - предложив сразу отпустить 11 республик из 15, а остальным трём тоже не препятствовать). Нью рипаблик изобразила меня на своей обложке в ленинской кепочке - мол, приехал на Финляндский вокзал. По унылой однонаправленности разнообразной западной политической прессы - и другие на этом же уровне. (Не мог не внести своего пошлого отзыва и Скэммел: как ему промолчать? он же первый специалист по Солженицыну, и все его спрашивают. Так вот: о гласности Солженицыну нечего сказать, вероятно он считает, что она зашла слишком далеко, - позабыл биограф, что именно я выкликнул эту гласность в 1969 году, когда никто этим словом и не поперхивался. А, мол, теперь Солженицын выявляется как патриархальный популист со славянофильской страстью ко всеобщему согласию - каковое, разумеется, вредно. И ещё же: Солженицын наркомански склонен к большим вопросам жизни. И вот по такой дребеденской умноте - учатся бедняги-студенты славистских отделений.) - В Германии и во Франции обрывки моих мыслей передали наскоро и искажённо. - Третьеэмигрантский журнал Страна и мир отозвался на мою брошюру взрывом негодования, а дежурный Войнович - ещё четырьмя передачами по Свободе.

Ясно, что моя брошюра возмутила националистов-сепаратистов Украины и Казахстана. Националисты же русские и державные большевики - и слышать не хотели о предстоящем развале Империи. А поверхностные парламентарные демократы не могли и на дух принять глубокого взгляда на суть демократии, уж не приведи Бог истинного народоправства. Те, кто разгорячён политической каруселью: зачем нам эти подробные размышления о возможном государственном устройстве, когда вон на той и вон на той площади гудят актуальные политические митинги?

Но ведь были же ещё миллионы и миллионы простых читателей, и статья сама лезла в руки за три копейки. Пусть этим миллионам не открыли пути высказаться печатно - но они прочли? и - что подумали? и - как отнеслись?

Прошли месяцы - получал я разрозненные письма от них в Вермонт (много писем в те годы и пропадало на советской почте). И кто писал с большим пониманием, а кто - с полным недоумением.

А публично - почти и ни звука даже от тех заметных публицистов, журналистов, на кого не действовал запрет высказаться. Зато несколько гневных и развёрнутых больших статей против моего Обустройства - то почему-то от эстонского видного писателя Авро Валтона (эстонцев - ни волоском я не зацепил): нет, так дёшево Россия не отделается! пусть теперь она всем - и за всё, за всё, за всё заплатит! Или разливистая, язвительная, почти клокочущая статья публициста Леонида Баткина, сразу в нескольких изданиях, да ещё к тому же построенная на недобросовестном передёрге цитаты.

А остальное Общество?

Удивлялись и моим набатным предупреждениям, - с чего это я? И моей тщательной разработке государственных структур, - кому это сейчас нужно?

Вот это равнодушие многомиллионной массы - оно ощутимо и ответило мне. В том, что я - за океаном, оторвался от реальной советской жизни? не толкусь там на митингах? Или в том, что со всем сгустком моего накопленного исторического опыта и красноречия - я пришёл со своим Обустройством слишком рано?

Да, не опоздал, а - рано.

В 1973, из гущи родины, я предложил (Письмо вождям) своевременную и, смею сказать, дальновидную реформу. Вожди - и не пошевельнулись. Образованщина накинулась с гневом. Запад - с насмешками.

Прошло 17 лет изгнания. Теперь, через океан, я предложил национально спасительную, а государственно - тщательно разработанную программу. Власть - легко заглушила обсуждение, националисты республик и российская образованщина накинулись с яростью. А Народ - безмолвствовал.

Ох, долог ещё путь. И до нашего - далеко.

Уже немало лет жил я с невесёлым одиноким чувством, что в тяжком знании забежал от соотечественников вперёд - и нет нам кратких путей объяснения.

Между тем - вот это и была моя реальная попытка возврата на родину. Заодно и проверка - нужен ли я там сейчас? услышат ли меня? спешить ли вослед - развивать и воплощать сказанное? - Ответ был: нет, не нужен. Нет, не услышали. Государственные размышления - это что-то слишком преждевременное для нас.



Ещё в декабре 1989 горбачёвская власть милостиво процедила, что лишённые советского гражданства могут подавать заявления на возврат (Нью-Йорк таймс сразу же сунулась к нам: буду ли я подавать? - то есть стану ли виновато на колени, прося советскую власть о прощении?..). - В январе 1990 вернули советское гражданство Ростроповичу и Вишневской. (Они не были расположены возвращаться, ответили: Не вернёмся раньше Солженицына, то есть упиралось, опять-таки, в меня.) - В апреле 1990 Литгазета, когда-то прилепившая мне литературного власовца, теперь с запоздалым бесстрашием (да наверно и тут по команде сверху) потребовала: Вернуть Солженицыну гражданство! По отношению к высланному с таким грохотом это бы имело смысл и означало бы признание режимом своей, ну хотя бы, ошибки. Но, всегда двусмысленный и нерешительный, Горбачёв не мог отважиться на такой шаг. В июне 1990, - по заявлениям или нет, не знаю, - вернули гражданство А. Зиновьеву, В. Максимову и Ж. Медведеву. А дальше - дальше, в августе 1990, состроили так: набрали список в две дюжины эмигрантов, из которых почти все уехали собственною волей, подавши в ОВИР просьбу о визе на выезд, вставили туда и меня и Алю - и объявили: перечисленные лица могут получить снова гражданство. И тут же вослед сорвался зав. отделом помилований Верховного Совета (Черемных), публично соврал, что у меня были контакты на высоком уровне с советскими властями и я уже дал предварительное согласие. - Ну зачем же так лгать? Не было никаких контактов! - А все агентства звонят. Аля опровергла. - Тот Черемных всё равно на своей побаске настаивает. Корреспонденты опять же звонят, сенсация! Аля веско ответила через агентства и в Нью-Йорк таймс: лишение Солженицына советского гражданства (канцелярская бумага, в Америке и 18 лет прожил без гражданства) - было одним из трёх незаконных действий. Тяжче того - обвинение в измене родине и Указ о насильственном изгнании: лишении родной земли, друзей - и обреченье сыновьям расти на чужбине. Так пусть начнут с тех двух.

Но на это - Горбачёв идти не хотел, не пошёл.

Вскоре за тем, очевидно вразрез горбачёвской нерешительности (но уже в решительности ельцинской, да Ельцин тогда мнился самостоятельным русским голосом в советском многоголосьи), премьер РСФСР И. С. Силаев в том же августе 90-го опубликовал в Советской России (одной из самых злобных клеветниц за годы на меня и наш Фонд) приглашение мне приехать в Россию его личным гостем: Теперь, когда противоречия [русской жизни] достигли высоты, чреватой новым расколом Вы не будете связаны по приезде сюда никакими обязательствами, касающимися Вашей дальнейшей судьбы. Программа же Вашего путешествия будет названа Вами, а моя миссия заключается в оказании Вам содействия.

Сильный момент. Программа путешествия? - ведь как в воду смотрит: значит, по моей давней задумке, могу и через Сибирь?

Но ведь это - явная политическая игра. Ельцинская сторона играет мою карту против Горбачёва. И - мне в это сейчас ввязаться? А что изменилось в Системе? Пока ничего.

Если отдаться целиком политике - то конечно ехать, и немедленно!

И толкаться на московских митингах? на трибунках между Тельманом Гдляном и Гавриилом Поповым? (Стиль Семнадцатого года, так знакомый мне...) Я политическую роль сыграл в то время, когда глботки были совсем одиноки. А теперь, когда их множество?..

Я - как раз кончил Обустройство. Это - самый большой и глубокий вклад, какой я могу сделать в современность. На него и была моя надежда.

И ответил Силаеву: Для меня невозможно быть гостем или туристом на родной земле... Когда я вернусь на родину, то чтобы жить и умереть там...

Тут вослед ревниво прочнулся секретариат Горбачёва. От их имени главред Комсомолки Фронин позвонил к нам в Вермонт. Мнение секретариата: Важно, чтобы Президент и великий писатель сохранили добрые отношения! И - как же их сохранить, если ещё никаких и не было?

Двумя днями спустя - прямой телефон от Силаева - с предложением сотрудничать. Ещё вослед - живая курьерша от него в Вермонт с брошюрою 500 дней... (Аля тут же для проверки сотрудничества попросила о начале легализации нашего Фонда помощи в РСФСР.)

В декабре 1990 объявили мне литературную премию РСФСР за Архипелаг. Я ответил: в нашей стране болезнь Гулага пока не преодолена - ни юридически, ни морально; эта книга - о страданиях миллионов, и я не могу собирать на ней почёт.

Само собой, в осенние месяцы 1990 года, в одной из последних крепостей большевицких зубров, Военно-историческом журнале, печатались надиктованные гебистами ложные воспоминания обо мне бывшего власовского журналиста Л. Самутина, у которого в 1973 и был изъят Архипелаг, - печатали, пока вдова Самутина не разоблачила фальшивку публично, потом и в суд на них подала. Тогда журнал стал вколачивать костыль всё того же заржавленного, уже 14 лет как опровергнутого доноса. И ведь - не новая какая бумажка, ну состряпайте новую! - нет, всё та же, всё та же. До чего ж они кипят на меня! И до чего же тупы.


Короткое время - год? два? - мнилось, что общественная волна, митинговая воля людей - может направить ход событий. Но нет, пока ещё нет.

В России и прежде - а в нынешней заверти особенно - влиять на события, вести их, может только тот, в чьих руках поводья власти. И для всякого - и для меня, если б я сейчас нырнул туда мгновенно, - единственный путь повлиять - пробиваться к центру власти. Но это мне - и не по характеру, и не по желанию, и не по возрасту.

Так - я не поехал в момент наивысших политических ожиданий меня на родине. И уверен, что не ошибся тогда. Это было решение писателя, а не политика. За политической популярностью я не гнался никогда ни минуты.

Вот если бы Обустройство обещало переменить страну - то немедленно! для самого этого Обустройства.

Однако оно прошло непринятым, ненужным.

Чего не достиг пером, того горлом - не наверстать.

www.magazines.russ.ru
viperson.ru

Док. 534369
Перв. публик.: 20.12.03
Последн. ред.: 05.03.11
Число обращений: 217

  • Угодило зёрнышко промеж двух жерновов

  • Разработчик Copyright © 2004-2019, Некоммерческое партнерство `Научно-Информационное Агентство `НАСЛЕДИЕ ОТЕЧЕСТВА``