|
Ненаписанные стихи (часть первая)
Назад
Ненаписанные стихи (часть первая)
|
Вот уже с полгода стихов, действительно, не пишу. Пробовал сочинять нечто рифмованное - для поддержания творческой формы, и лишний раз убедился, что делать этого уже не умею. А ведь в юности и молодости умел. Тоже странно, если задуматься: нормальные писатели (прозаики) с возрастом становятся профессионалами, обретают навык творить из разных чернильниц (словцо Михаила Попова, сказанное однажды в нашем долгом сидении в уличной забегаловке возле СП России). У поэтов и чернильниц нет. То есть подразумевается, что есть, но одна единственная, да и то ненадежная - не поддающееся описанию поэтическое состояние. А если оно не приходит неделю, месяц, полгода? Поэтов поругивают или смотрят на них свысока за то, что пьют, а частенько и напиваются, устраивают истерики, буянят. А попробуй не впасть в истерику, если не пишется! Иные прозаики, но поглупее, чем Миша Попов, который и сам в молодости писал неплохие стихи, советуют: смени, мол, чернильницу, или вообще послужи-поработай для русского дела, поживи общечеловеческой жизнью. Из поэтов-сверстников, кого люблю и ценю, этим <послужи-поработай> занялись, например, Петр Кошель и Слава Артемов. Дай Бог им удачи, но стихов-то хороших они нынче не пишут.
Ладно, но почему бы все-таки не перейти на прозу - как тот же Попов? За всех поэтов отвечать не берусь, о себе честно скажу: не умею. Попытки были, даже издал книжку повестей и рассказов <Прости за разлуку>, но давно ее никому не показываю и не дарю, экземпляры пылятся на полочке в совмещенном кабинете-супружеской спальне; потому не дарю, что художественной прозы не получилось, этакая журналистика с вымышленными героями. Есть в писательских судьбах, есть сладкая отрава художественности! Отражать мир тоже иногда приятно, но создавать собственные творческие миры неизмеримо приятней. Да и остается неразрешимый вопрос: способны ли поэты вообще писать художественную, <объективную> прозу? Сразу возразят: Пушкин и Лермонтов ведь умели! Пушкин - да, Лермонтов - с оговорками (даже <Герой нашего времени> остается неуловимо субъективной, поэтической прозой), а третьего имени нет и, пожалуй, не будет. Опять же возразят, и сам себе с удовольствием возражу: ну а, например, Станислав Куняев? И в молодости, помимо стихов, прозу писал, и ныне издает том за томом свою <Поэзию. Судьбу. Россию>, - такую прозу, что даже Лариса Баранова-Гонченко, обычно ругающая все, что прочтет или увидит, серьезно сравнила с прозою Герцена (<Былое и думы>). Но ведь я не о том, хороша или плоха проза поэтов, а о том, что она либо субъективно-лирична (<стихи в прозе>), либо являет собой
ВЕРСТАКОВ Виктор Глебович родился в 1951 году в семье офицера. Окончил Военно-инженерную академию имени Дзержинского. Автор поэтических и прозаических книг <Песня Вероники>, <Бродил и я в стихиях мира>, <Прощай, Афганистан> и других.
Полковник запаса. Член Союза писателей России. Живет в Москве.
сплав публицистики и дневника, иногда очень высокого качества, как, например, у Куняева.
Если не умничать и не искать для себя третьего пути, по которому, дескать, один только я и сумею пройти, я тоже пишу сейчас смесь публицистики и дневника, только публицистики - замкнуто литературной, а дневника - в основном творческого. И никакой демократии.
Но и в такой литературе крайне важна некая относительно незатасканная метода, личная технология, точка отсчета. Она - метода, технология, точка - лежит сейчас у меня на столе чуть левее левой руки. Единого имени не имеет, зато форма ее очень проста: стопка листов, размерами в половину обычных, на которых записаны - признаюсь со смущением - заготовки стихов.
Вижу, как морщится умный читатель: стихи рождаются, а не пишутся, разве могут существовать, скажем, заготовки младенцев?! Теперь сам возражу: Пушкин и Лермонтов кое-какие стихи поначалу писали прозой, по крайней мере обозначали тему и отдельные строки (любопытно: Лермонтов чаще делал это в юности, в начале творческого пути, Пушкин - в зрелости). Но я не Пушкин и Лермонтов, мне слегка стыдно за свою не поэто-рожденность, поэтому решительно заявляю: незаготовленных стихов у меня больше, чем написанных по заготовкам.
Впрочем, и заготовки обычно не тянут на изложение прозой будущего рифмованного шедевра.
Есть просто выписки из книг, короткие - в одну-две строки, редко дословные, а как бы навеянные; так что если самому не признаться, вряд ли кто догадается, откуда у будущих стихов уши росли. При этом с детства веду для себя <Книгу учета книг> - десятки толстых тетрадей с типографским названием <Книга учета>, куда выписываю сведения об авторах, умные мысли, полюбившиеся абзацы и строфы. В заготовки попадает совсем другое!
Есть пришедшие в голову строки, которые иногда сохраняются в будущем стихотворении, а иногда мистически не сохраняются. То есть понимаю, что стих родился отсюда, а это отсюда надо все-таки выбросить.
Есть записи чувств. Для нормального человека они выглядят самыми дикими. Какое, например, семя будущего стихотворения в записи: <Тосковал на рассвете>? И для меня нет никакого семени, если записал это не в минуту тоски или запомнил и перенес в заготовки чуть другими словами (<Было тоскливо во время рассвета>). В этом есть тайна, которую не понимаю.
И есть записи чувств, оформленные в сюжет, - высшая форма поэтических заготовок. С такими записями проблема только одна: дождаться рабочего состояния (а оно не всегда и не полностью совпадает с так называемым вдохновением) и воплотить их в строки с метром и рифмами (или без рифм - тоже высшая форма).
Пояснять еще хочется и придется, но это скверно напоминает словесную рекламу товара, который никто не видел. Впрочем, еще несколько прозаических замечаний.
На большинство заготовок у меня стихов еще не написано - и вряд ли будет написано на большинство. Если кто из коллег ими воспользуется, буду лишь счастлив. Ведь и <гений чистой красоты> являлся до Пушкина чуть ли не десятку поэтов, и не раз <белел парус одинокий> задолго до Лермонтова; не сравниваю, а поясняю.
Заготовки (ненаписанные стихи) привожу, начиная с последних, свежайших. Давние кажутся менее интересными, - хорошо бы лишь для меня. Впрочем, пока делаю нынешнюю работу, должно появиться что-нибудь новое и в заготовках, ими и надеюсь закончить.
Раненый солдат (в горах, <в азиатской стороне>) бредет, падает, снова бредет. Навстречу мать: - Зачем до пьяна допиваешься? - Жена: - С кем до крови целуешься? - Сын: - Почему без меня в войнушку играешь?..
Золотой казны не предвидится.
(Душа), твоя родина на Небесах.
Чтобы осознать, нужно забыть и снова вспомнить; чтобы полюбить, нужно потерять и вновь обрести.
<В моем небе любовь всегда будет услышана>. - Кришну перед смертью (уходя к Гималаям) двум своим женщинам. (Шюре).
Закавычиваю дословно взятое из источников. В данном случае - из книги Эдуарда Шюре <Великие посвященные. Очерки эзотеризма религий>. Четыре следующих заготовки тоже навеяны этой книгой.
Стрела не достигает души, и жертва всегда побеждает убийцу.
Победителем будет отшельник (над царями).
<Оберегайте священный огонь!> - завет Рамы.
Тоска по небесной родине (у белой расы).
Солнце разума и любви (Бог).
Внутри человека - будущий (возможный) ангел.
Или ты будешь верить в Бога,
или Бог не будет верить в тебя.
<Богатство, слава, рай любви>, - книги для Стефана Яворского. Из его стихотворения <Последнее книгам целование>, написанного перед смертью, когда завещал свою библиотеку Нежинскому монастырю.
Не в силе, а в жертве спасение мира.
Ну что ж, и первая вечеря
единодушной не была.
Отметив юбилей Христа.
17 февраля 2005. Это дата написания стихотворения по заготовке. Некоторые из этих стихотворений - если раньше не публиковались или чем-нибудь особенно характерны - буду здесь приводить; позже поясню, почему все-таки считаю их ненаписанными.
* * *
Отметив юбилей Христа,
опохмелившись неумело,
с нуля и с чистого листа
начну писательское дело.
А все-таки две тыщи лет -
и никакого в мире сдвига,
хоть каждый год выходит в свет
о Нем написанная Книга:
И кстати, почему Он Сам
не начертал хотя бы строчки,
чтоб холодок по волосам
от каждой буковки и точки?
Ведь Он цитатами сражал
и книжника, и фарисея,
и текстуально обнажал
ветхозаветные идеи.
А вот писать не возлюбил,
являясь, между прочим, Словом, -
о чем я сдуру позабыл
на юбилее на Христовом.
При социализме неплохо
Россия, представьте, жила,
хотя и нелегкой эпоха,
хотя и жестокой была.
Однажды на Старом Арбате,
напротив журнала <Москва>:
17 февраля 2005.
* * *
Однажды на Старом Арбате,
напротив журнала <Москва>
мелькнуло знакомое платье
пятном, различимым едва.
И стены домов покачнулись,
и встал тротуар на дыбы,
и горько тебе улыбнулись
глаза беспощадной судьбы.
Ты выйдешь в большие поэты,
живым через войны пройдешь, -
а все-таки платьице это
и душу свою не вернешь.
Сумасшедший узбек на Казанском вокзале.
Вообще-то я видел этого азиата на другом - Ярославском - вокзале. Мой поезд (в Иваново) уходил заполночь, я приехал пораньше и долго курил у табло. А по площадке перед перронами, то приближаясь ко мне, то удаляясь к метро, энергично расхаживал высокий, молодой (лет тридцати) азиат, прилично одетый - четкие брюки, рубаха, галстук, - но почему-то в галошах да еще на босу ногу. И говорил про Ленина! Не мне говорил, и даже не вокзальной толпе, - <отсюда и в вечность>!
Тяжелая заготовка. Повторяю ее в разных вариантах (азиата слышал еще в середине 90-х), стихотворение не дается, но чувствую, что могу и должен его когда-нибудь написать.
Бесы издали ворчали.
(Боятся подходить, когда работаешь - пишешь стихи).
Для русских смерти нет.
Пруд - это вода или берега? Вода уйдет, но ведь не уничтожится. Жизнь и смерть.
На плотине. Вода падающая, ревущая в водосбросах - не работает. Работает только та, что льется через отверстия внутри плотины на лопатки турбин, ее не видно - не слышно, но она становится светом, теплом и движением мира.
28 февраля 2005.
ПОХМЕЛЬЕ В БРАТСКЕ
После выступлений и застолий
выдались хорошие полдня.
Я проснулся словно в чистом поле,
никому нет дела до меня.
И пошел один я на плотину,
что разгородила Ангару, -
посмотреть на грозную картину,
протрезвиться на сыром ветру.
Ангара отчаянно кипела,
перед водосбросами росла,
с высоты немыслимой летела,
грохотала, пеною плыла.
Ах, какое гордое веселье
и какая тема для стихов,
если бы не мудрое похмелье
и не осознание грехов.
Я ведь тоже и киплю, и пучусь,
пенюсь, и лечу, и грохочу,
и свою в литературе участь
выдать за поэзию хочу.
А в душе тоскливые вопросы
или просветленье иногда:
ниспадает через водосбросы
только безработная вода.
Ну а та, которая турбины
крутит в глубине, на срезе дна, -
падает в отверстия плотины,
сверху не видна и не слышна.
Вроде как и не живет на свете,
и не воспоет ее поэт,
разве что в людской электросети
без нее тепла и света нет.
Почистим, что ли, автоматы,
О (чем-то там) поговорим::Во имя бессмертных богов. (Римское).
<Иде Святослав на хозары>. (Из <Повести временных лет>).
<Где шаги ее шли>. (Из книги Коровина. Бросает цветы в ту сторону, где она жила, где ее могила. Соберет, посмотрит вокруг: никого нет. И бросает в ту сторону: (монах).
1 февраля 2005.
Давно любил Константина Коровина как художника. И вдруг прочел его прозу. Приведу дословно, - чтобы передать свежесть восприятия, - свою запись в <Книге учета книг>.
<Константин Коровин вспоминает:> М., <Изобразительное искусство>, 1990.
Купил на рынке в Лианозово. Прекрасная книга и :великий писатель! Вот чего уж не ожидал.
Константин Алексеевич, 1861 - 1939 гг.
Начал систематически писать только в 1929 году, т.е. в 68 лет!
Выехал из России в 1923 году, поводы - выставка (не удалась: сбежал организатор с картинами) в Париже, болезнь сына-инвалида. Бедствовал, почти голодал.
Сарьян (его ученик): <:Жена заболела туберкулезом; сын - инвалид,: пытался наложить на себя руки>.
Сын все же покончил с собой - кажется, в 1950-м.
Рассказы <О животных>, <На охоте> (циклы) - писал для сына, передавая в больницу, где тот лежал после попытки самоубийства. Как неслучайно все в литературе!
<Левитан часто впадал в меланхолию и часто плакал:
- Довольно реветь, - говорил я ему.
- Константин, я не реву, я рыдаю, - отвечал он, сердясь на меня>.
<Левитан умирал. (Сердце. - В.В.)
- Закройте же окна! - просил он.
- Солнце светит, - отвечали ему, - зачем закрывать окна?!
- Закройте! И солнце - обман!..
Это были его последние слова:>
Шаляпин купил имение на Нерли. Как и Коровин. Сделал все (дом - по проекту Коровина, купальню, сарай и т.п.) в два раза больше, чем у Коровина. Великолепный смешной рассказ об этом <Дом в деревне>.
Конец выписки. В ней ничего о монахе, бросающем собранные в поле цветы в сторону могилы бывшей возлюбленной. Даже не помню, из какого именно это рассказа. Просто появилось поэтическое волнение, попытался сохранить его в заготовке, при случае написал стихотворение - неудачное, сколько над ним ни работал. Все-таки его приведу: для анализа причин неудачи.
* * *
Где шли ее шаги,
глаза ее глядели, -
там времени круги,
там вечности метели.
А я купил цветы
на рынке у вокзала
и обошел посты,
где ждал ее бывало.
По одному, по два
цветочка на дорогу?
Жива или мертва -
не спрашивал у Бога.
Слепящие круги,
дрожь ожиданья в теле:
Здесь шли ее шаги,
глаза ее глядели.
Весь анализ: чужую поэзию не своруешь! Можно позаимствовать фразу (<Где шли ее шаги>), но тогда уж надо перенести ее совсем в другой пласт чувства и содержания. А я попытался зарифмовать и улучшить Коровина. В итоге - ухудшил.
И вдруг я услышал, как птицы поют -
зимой, в январе, в непогоду.
Я думал, что выбрал покой и уют,
а выбрал опять несвободу.
Бог дает, а брать не хочется.
Безутешное утешит,
безнадежное спасет.
Нет, я не дружил с Кузнецовым,
за это судьбу не кляня.
Но нынче бросаю в лицо вам:
он все-таки видел меня.
(Салехард. <Вставай, полковник, водку пить>.)
Вряд ли напишу когда-нибудь стихотворение по этой заготовке-строфе. Смущает здесь <бросаю в лицо вам>, хотя рифма получилась звучная, и ведь не ради рифмы фраза написана. Это на поминках Юрия Кузнецова в ресторане у Литинститута парочка <учеников Кузнецова>, поэты весьма средние, раскричались-разбушевались, кого-то корили, кому-то грозили, всех перебивали, навзрыд читали свои стихи. Меня не корили и не перебивали, да я и не выступал, к тому же считаюсь приятелем этих <учеников>; зачем мне что-то бросать им в лицо? Но главная неточность в заготовке: несопоставимость потери Кузнецова с любой личной (и даже неличной) обидой.
А все же о Кузнецове буду и буду пытаться писать. Горько, что как поэт он мне вовсе не близок. 15 января 2001 года у меня был памятный телефонный разговор - с Вадимом Валериановичем Кожиновым. В <Дневнике>, сейчас проверил, запись 16 января начинается так: <Вчера вечером позвонил Кожинов. Этого звонка я ждал лет двадцать:>. Увы, я не знал, что Кожинов звонит из больницы, и не мог знать, что через десять дней он умрет. Вадим Валерианович долго говорил о моих стихах, а потом вдруг спросил:
- А как вы относитесь к Юрию Кузнецову?
- Очень люблю и уважаю как человека. Ну а в поэзии, мне кажется, он словно бы встал на котурны и немного вещает, что ли, не могу точно выразить:
Долгая пауза, затем грустно и тихо:
- Виктор, мне очень жалко, что вы не понимаете Кузнецова:
Да, ни другом, ни учеником, ни почитателем Кузнецова я не был и теперь уж не стану. Но почему-то в домашней библиотеке у меня гораздо больше его книг, чем любого другого поэта (одиннадцать). А в 1995 году, когда в издательстве <Современный писатель> вышел трехтомник А.Н.Афанасьева <Поэтические воззрения славян на природу> (Редактор Ю.П.Кузнецов) и когда я долго не был в Москве, Юрий Поликарпович поймал по телефону моего сына Глеба, отпущенного на денек в увольнение с солдатской службы, и заставил его приехать в издательство, забрать отложенный для меня трехтомник. Позже знающие люди мне объяснили, что Кузнецов начертал список русских поэтов, у которых на столе должен быть труд Афанасьева; значит, я в этот список попал.
Где-то в конце 90-х Кузнецов позвонил мне домой и предложил выбираться (баллотироваться на нынешнем языке) в бюро секции поэтов Московской писательской организации, в котором он председательствовал. Я ответил, что выбираться давно разлюбил, но вместе с ним готов хоть в бюро. В бюро я прошел, но председателем там вдруг избрали Александра Боброва, Кузнецов заметно обиделся, на бюро появлялся не часто, затем вообще перестал ходить; я тоже.
Главное наше общение было в поездках.
В Приднестровье <бригада писателей> приехала вскоре после тамошних боев с молдавано-румынами. В Бендерах еще лежали на боку обгоревшие автобусы, некоторые дома были разрушены, во многих не было стекол, в асфальте зияли неглубокие, но тем и страшные ямки от мин - осколки не уходили в землю, а разлетались в людей. Кузнецов в Приднестровье был перманентно и мрачно пьян, при этом не сбивался на выступлениях и не пропускал ни одной местной поездки. В Бендерах он, помню, спросил:
- Полковник, у тебя автомат есть?
- Дома оставил.
- Зря. За это их надо стрелять.
А приехав в Москву, мы вдвоем почему-то быстро ушли с перрона, вместе спустились в метро, и на сходе с эскалатора, когда нас еще подталкивали идущие сзади люди, Кузнецов, пьяный даже мрачнее обычного, вдруг очень серьезно и очень грустно сказал:
- Полковник, ты не думай про меня плохо. Обо мне и так столько гадостей говорят: Устал я.
Было еще много совместных поездок: в Белоруссию, Вязьму, Владимир, куда-то еще. Столкновение произошло только одно - в Салехарде. Дело было зимой, в лютые холода, и пить приходилось почти поневоле - отогреваться после перебежек по улицам. И однажды на семинаре местных поэтов, который мы вели вместе с Юрием Поликарповичем, я грубовато возразил на грубоватую же, по-моему, критику Кузнецовым одной ненецкой поэтессы.
- Верстаков, я удаляю вас с семинара!
- Да я и сам ухожу. Охота была смотреть, как тут хороших поэтов режут!
Семинаристы зримо насторожились. Позже мне объяснили, что местные люди понятие <резать> воспринимают всегда буквально.
Выпив в буфете стаканчик, я перебежал в гостиницу, где мы жили в одном номере с Кузнецовым, и завалился спать. Разумеется, не уснул. Кузнецов вернулся поздно: каждый ужин в Салехарде неизбежно переходил в банкет, - не зажигая свет, тихо разделся и долго лежал, мрачно вздыхая. Конечно, он понял, что я тоже не сплю, и примерно через час бесстрастно сказал:
- Полковник, вставай водку пить.
Мы включили маленький свет (торшер) и перешли за стол, оба в семейных трусах, я в тельняшке, он в майке. Пили много и молча. Наутро о семинаре тоже не вспоминали. Да он и закончился.
Ну и как я могу написать стихотворение о Кузнецове? Ведь это бы значило, что я понимаю не только его самого, но и его поэзию. Кожинов прав.
А написать все-таки хочется.
Два века видел, два тысячелетья,
и две любви при жизни испытал.
Должно же совершиться нечто третье -
такое, что о нем и не мечтал.
Красота - откровение духа.
Бог есть Ничто, зато какое!
Великое приходит из пустыни.
(У Чаадаева: <Все великое приходит из пустыни>).
10 декабря 2004.
* * *
Великое приходит из пустыни -
степной, песчаной, каменной, лесной, -
сметая монументы и святыни
за городской и храмовой стеной.
Величие рождается на воле,
где бесприютны души и тела,
не на полях распаханных, а в поле,
где дикая трава произросла.
Не от кумирен, идолов, престолов,
где сотни лет клубился фимиам, -
великое нисходит от глаголов,
чей звук нам чужд, чей смысл страшен нам.
Бог - душа мира (а не мировой разум). По Розанову.
:И оловянное блюдо с монетками.
(О бедной церкви. По Розанову. Но у него: с копеечками.)
<В буре - Бог>. (Иов).
Будь смиренен: ты глина.
(Но и Божий дух в тебе).
10 декабря 2004.
* * *
Будь смиренен: ты глина -
прах земной и вода,
бытовая лепнина
не навек - на года.
(Помню, в Псково-Печорском
видел монастыре:
от гробов - только горстки,
горстки праха в горе.).
Но и Божье дыханье
ты воспринял один:
Ты небес полыханье,
ты земель властелин!
Какие страшные святые
у Византии и России!..
(Константин Великий - убивший сына и жену, Владимир Святой - убивший брата, <появший> его беременную жену, и т.д.)
В декабре 2004-го,
возвратившись из небытия:
14 декабря 2004.
Написал после болезни, когда думал, что придется умирать. Многовато эмоций и - одновременно - умничанья. Видимо, вовсе не буду печатать.
На улице Гороховой
в пивной, под граммофон,
наедине с эпохою
опять напился он.
Навеяно <Записными книжками> Блока, как и две следующих заготовки - переделки его фраз.
Все так печально и сложно.
Безнадежно, как пехота.
(У Блока: <жизнь идет:>)
:Но это было в прошлом веке,
в тысячелетии другом.
Не желают со мной говорить Небеса.
Нет у меня Державы,
нет у меня Кремля.
(Решетка у дома, где жили Симонов, Ивнев. И с ними не могу встретиться, не могу к ним подойти).
Это про писательский дом возле метро <Аэропорт>. Недавно поблизости, в поликлинике, поволновался насчет диагноза, потом купил бутылочку коньяка, кусок сыра, захотел выпить напротив подъезда, в который входил десятки, если не сотни раз (в курсантские годы дружил с Рюриком Ивневым, дневал и ночевал у него, даже приводил знакомых девчонок; правда, когда вздумал жениться, Рюрик внезапно обиделся: <Ну, если поэзия для тебя ничего не значит, то, конечно, женись>). Итак, захотел выпить, а к дому подойти невозможно: высоченный железный забор, кодовый замок, телекамера наверху. Выпил в скверике напротив, бормоча почему-то про Державу и Кремль.
С Константином Симоновым, разумеется, я не дружил. Хотя почему это разумеется, ведь Симонов был гораздо моложе Ивнева. Просто его общественный вес в ту пору (начало 70-х годов прошлого века) был слишком велик для меня - начинающего поэта, простого курсантика. Но он жил неподалеку от Ивнева, и я частенько встречался с ним в этом, огороженном ныне дворе. Помню, что однажды остро захотелось отдать Симонову честь (козырнуть на военном жаргоне) - без всякого умысла, без мысли о его благожелательном удивлении. Не козырнул, и вообще при жизни так с ним и не познакомился. Хотя видел его и в <Правде>, в кабинете у Тимура Гайдара, когда Тимур Аркадьевич был редактором военного отдела, а я был в этом отделе спецкором. Гайдар меня не представил и вряд ли сказал Симонову, что я пописываю стихи (между прочим, при повторении кабинетной ситуации с Ваншенкиным и представил, и про мои стихи много чего сказал: Тимур еще острее меня чувствовал разницу общественных положений, то бишь весов). Вот почему я был изумлен - и до сих пор изумляюсь, - когда мне на домашний адрес пришла бандеролью книжка Симонова <Иван да Марья> (Библиотека <Огонек>, N24, 1958) с пространной авторской надписью как бы из двух частей:
<Виктору Верстакову на память. Константин Симонов.
Недавно, в Воениздате я взял почитать Ваши <Сердца и Звезды>. В книге есть стихи, берущие за душу. И мне почему-то захотелось послать Вам именно эту свою старую книжку про Ивана да Марью.
Желаю Вам дальнейшей доброй работы.
К.С.9.9.78>
Вовсе не хвастаюсь, тем более, что Симонов нынче отнюдь не в чести ни у нас, русских писателей, ни у демократов. Каюсь: многие годы я даже не вспоминал про эту книжку с хорошей надписью, вообще не перечитывал Симонова, - пока уже в двадцать первом веке Лариса Баранова-Гонченко не заявила вдруг с вызовом в литературном застолье (не помню кому), что Симонов настоящий поэт, и одна из его лучших вещей - поэма <Иван да Марья>. Призадумался, отыскал бандероль (книжка так и лежала в надорванном конверте), перечитал, согласился с Ларисой.
А теперь не могу даже выпить-повиниться у симоновского подъезда.
Нет у меня России,
Нет у меня Москвы.
Второй вариант этой же заготовки. Впрочем, тоже не точный: дело не только в политике, даже не в железных заборах:
Далее несколько выписок - буквальных и навеянных - из <Молитвослова>. Поясню их в конце.
Внезапно судия придет.
Просвети мою душу ослепшую (Богородица).
:И лютые воспоминанья.
Унылый недостойный раб.
(Соблюди) В конце мимошедшего дня
убогую душу мою.
(Господи) Впиши меня в книгу живых.
Слезами не смогу согреться.
Заря таинственного дня. Смирись перед смирением моим.
Смиренная любовь не ищет воздаянья.
Это последняя заготовка цикла. В итоге написалось единственное стихотворение (9 декабря 2004).
* * *
На вечерней заре мимошедшего дня
не могу я согреться слезами.
Для чего Ты вписал в Книгу жизни меня,
русский Бог с голубыми глазами?
Дал мне душу - ослепла от гнева душа,
дал мне тело - отчаялось тело.
Я молился, смиряясь, я дрался, греша,
за высокое русское дело.
А Россия махнула рукой на меня,
на себя и на вечность махнула
и в полуденный час мимошедшего дня
Книгу жизни своей зачеркнула.
И еще одно, дай Бог полезное, примечание: учите, русские люди, церковно-славянский язык! Конечно, в быту он вам не понадобится, в литературе, да и в переписке он тоже чаще раздражает, чем радует, но от его знания ваша душа и восприятие Родины очистятся и возвысятся. Тут есть кажущееся противоречие: ведь и предки в своей обыденной жизни на церковно-славянском языке не разговаривали и не переписывались, да и вообще он родился не в России, а был изобретен Константином (в схиме Кирилл) и Мефодием с использованием элементов древне-болгарского языка. Но звучал-то он в русских церквях свыше тысячелетия, да и молились - то есть разговаривали с Богом - наши предки тоже на нем, на церковно-славянском!
Есть и еще одна польза, особенно для литераторов: церковно-славянский язык с течением веков почти не изменялся, не сглаживался, он резче и определеннее нынешнего литературного, при переводах (пересказах) с него приходится использовать куда больше слов, и все равно глубинная суть зачастую теряется. Вот и <Молитвослов> (как и <Библию>, <Псалтырь>, <Служебник>, Жития святых и т.п.) я давно уж читаю только на церковно-славянском, в заготовки же, разумеется, попадают собственные переводы-пересказы.
http://sp.voskres.ru/prose/verst.htm
Док. 511606 Перв. публик.: 25.10.07 Последн. ред.: 25.10.08 Число обращений: 92
Верстаков Виктор Глебович
|
|
|