В Кремле объяснили стремительное вымирание россиян
Александр Ципко. Перестройка, или бунт против марксистских запретов (окончание) Назад
Александр Ципко. Перестройка, или бунт против марксистских запретов (окончание)

Окончание. Начало в NoNo 9-11



IV



Обвинение в помрачении ума я целиком отношу и к себе, ибо как радикал, настаивающий на отказе от коммунистической легитимности России, я тоже не понимал и не видел, казалось бы, очевидных вещей. Честно говоря, я и взялся писать этот текст о порче умов перестройщиков, чтобы успеть зафиксировать, воспроизвести, описать те штампы и шаблоны мысли, которые сидели в моих мозгах и были характерны для многих представителей московской интеллигенции 1970-1980-х годов.

Надо признать, что перестройка Горбачева была прежде всего нашей революцией. Горбачев искренне верил, будто мы, так называемые "творчески мыслящие марксисты", что-то знаем и что-то умеем, будто все беды социализма - лишь от того, что не используются таланты и дарования творчески мыслящих людей. Кстати, точно так думали и архитекторы Пражской весны, которые были социалистами по убеждению и искренне хотели совершенствовать социализм.

Но мы, как оказалось, и марксистами не были, и не очень хорошо представляли, чего на самом деле хотим от будущего. В этом смысле мы мало отличались от своих предшественников, от российской интеллигенции начала ХХ века, которая хотела только одного - увидеть при своей жизни, как рухнет надоевшее всем самодержавие.

И никого, абсолютно никого в этой среде не волновало, что будет со страной потом. Многим из нас, в том числе и мне, тоже хотелось при жизни увидеть, как рухнет советская система, которую я считал ненормальным, противоестественным обществом. Но ни я, ни многие другие, думавшие точно таким же образом, не задавали себе очевидного вопроса: а есть ли гарантии, что из этого ненормального общества можно создать нормальное? Может быть, лучше не трогать то, что худо-бедно работает? Но страсть разрушения ослепляла нас.

Мы были обречены на катастрофу. У нас не было не только народа, готового к созидательным преобразованиям, но и поводырей, отдающих себе отчет, с какой страной имеют дело, и способных осуществить по необходимости плавный и безболезненный уход от дряхлеющей советской системы. Не было ни национальной элиты, не только осознающей национально-государственные интересы, но и способной их защищать, ни гуманитариев в полном смысле слова, способных видеть, чувствовать социальную ткань, какая она есть, и соотносить свои декларации с интересами и потребностями живых людей.

Теперь очевидно, что Горбачев, которого тогда, в конце 1980-х, обвиняли в нерешительности и медлительности, который противился тотальной приватизации государственной собственности, был куда компетентнее, чем лидеры "демократии", мечтавшие за 500 дней обновить экономику страны. Горбачев прекрасно понимал, что тотальная приватизация приведет к тотальной коррупции и резкому расслоению общества, а в январе 1992 года заметил в одной из бесед со мной, что "крестьянин не готов и не хочет быть собственником земли". Конечно, Горбачев идеализировал советского человека. Но как потомственный крестьянин он куда лучше знал жизнь простых людей, чем москвичи-шестидесятники, выросшие на столичном асфальте.

Сейчас я осознаю, что моя программа постепенной реставрации докоммунистического уклада старой, как я любил говорить, "разрушенной большевиками" России была столь же нереалистична, как и программа моих противников-либералов, призывающих к строительству у нас гражданского общества с "чистого листа".

Я не видел или не хотел видеть, что в СССР нет той политической силы, которой было бы на самом деле жаль старую Россию. У нас не было настоящих правых консерваторов, которые, к примеру, освободили от социализма Польшу. Легко было открыть доступ ко всей запрещенной советской властью белогвардейской литературе, переиздать классиков русского идеализма, вновь открыть храмы. Но что дальше? Кто будет обустраивать русскую Россию?

Шестидесятники, которые уже с 1989 года стали ударной силой революционных перемен, окончательно выйдя из-под контроля Кремля, не любили старую Россию или, как говорил Булат Окуджава, им "не было жаль старой России". На заседании общественного совета "Московских новостей" я каждую неделю встречался со всеми кумирами перестройки - Егором Яковлевым, Галиной Старовойтовой, Юрием Черниченко, Юрием Рыжовым. И имел возможность убедиться, что им, этим представителям социалистической, советской интеллигенции, было абсолютно чуждо, даже враждебно все, связанное со старой Россией: и русская церковь, и православная культура, и героика русских побед, и российский патриотизм, и традиции российской державности.

Не все члены общественного совета "МН" были, как Галина Старовойтова, сторонниками распада СССР. К примеру, и Егор Яковлев, и Александр Гельман, и Лен Карпинский с иронией относились к идее суверенитета РСФСР, независимо от политической конъюнктуры. Но абсолютно все члены совета, кроме меня, равнодушно или даже враждебно относились к возрождению православия и религиозного сознания. На одном из наших заседаний Галина Старовойтова заявила, что "после того, как будет покончено с коммунизмом, необходимо покончить с РПЦ".

Новое западничество, которое оттачивало свою идеологию в 1990-1991 годах, полагало, что новая, демократическая Россия абсолютно ничего не может взять из старой, дореволюционной России.

"Демократической России" Гавриила Попова и Елены Боннэр противостояли почвенники. Но и они, несмотря на свой патриотизм, на разговоры об особом русском пути и русской цивилизации, были, как и их враги-шестидесятники, до мозга костей красными. До перестройки все эти авторы выступали как контрреволюционеры, как разоблачители и сталинской коллективизации, и сталинского надругательства над церковью. Но Как только началась перестройка, патриоты-почвенники, вместо того, чтобы перехватить у шестидесятников инициативу в разоблачении преступлений ленинской гвардии и Сталина, стали ярыми защитниками советского режима. Понятно, что люди с такими настроениями не могли быть реставраторами исконной России.

После семидесяти лет советской власти, в течение которых сменились три поколения людей, в стране и не могло остаться силы, кровно заинтересованной в классической реставрации, в последовательной контрреволюции. Правда, идею реставрации православной Руси несли в своих сердцах активисты НТС. Но это было движение слабое, действовавшее вне России, с репутацией, подорванной сотрудничеством с ЦРУ, а в прошлом - с Гитлером.

Единственным исключением был Александр Исаевич Солженицын со своим классическим белым сознанием. Но и он появился в России в 1994 году, когда свадьба была давно сыграна, а невеста отдана в руки тех, кому никогда не было жаль старой России и кто люто ненавидит все, что связано с русским духом.

После семидесяти лет коммунизма не могло быть и речи о консервативной или неоконсервативной светской элите. Консервативной силой в классическом смысле у нас были только иерархи РПЦ. Примером такого русского консерватора, воплощающего и высоты русского ума, и высоты русского патриотизма, служит митрополит Кирилл. Но наша православная церковь, в отличие от польского костела, не имела и не имеет опыта и навыков организации массовых светских национальных движений. Нет в России и тех многих миллионов людей, которые считали бы себя детьми своей национальной церкви и были готовы пойти за ней в огонь и воду. Если бы Россия действительно была столь же религиозной страной, как Польша, большевики не победили бы у нас никогда.

Не сознавал я и того, что сам факт безумной популярности безумной идеи суверенитета РСФСР свидетельствовал об отсутствии в массе советской интеллигенции и советских людей понимания того, что СССР и есть настоящая, историческая Россия. А если такого понимания нет, бессмысленно и призывать к ее реставрации.

Должен признать, хотя бы с опозданием, что мои призывы 1990-1992 годов превратить перестройку в реставрацию старой России, России Учредительного Собрания, были гласом вопиющего в пустыне, чудачеством. До сих пор считаю, что без правовой и идеологической преемственности с Россией Учредительного Собрания наша демократия повисает в исторической пустоте. Но главная правда состоит в том, что у нас нет влиятельной силы, заинтересованной в преемственности с прошлым.

Отчасти такой силой был Идеологический отдел ЦК КПСС, который уже в конце 1989 года вступил в войну с Международным отделом. Еще в начале 1990 года Александр Капто, в то время заведующий Идеологическим отделом (курировал отдел Вадим Медведев), говорил мне, что в Международном отделе Александра Яковлева у меня нет единомышленников, что надо переходить к ним, в отдел российских государственников и патриотов. Возможно, я сделал ошибку, побоялся засветить себя дружбой с "реакционерами". Но после моих публичных разоблачений марксизма и коммунизма мне действительно было трудно придти к тем, кто продолжал использовать социалистическую фразеологию для державнических целей.

В любом случае общее соотношение сил в стране было иным. Белых консерваторов как политической силы не существовало. А красные консерваторы были обречены на поражение, ибо боялись, не могли отречься от своей "красности". Те, кто стремился если не восстановить, то спасти остатки российского державничества, вскоре пришли в ГКЧП.

Справедливости ради надо признать, что даже польские консерваторы, околокостельные силы, освободившие свою страну от коммунизма и вернувшие ей суверенитет, не удержали свою победу, не смогли противостоять польским шестидесятникам, левым, так называемым антиклерикальным силам во главе с Александром Квасьневским. Его победа на президентских выборах 1995 года над клерикальным Лехом Валенсой показала слабость реставрационной идеи даже в консервативной Польше. Характерно, что американцы никогда не поощряют прихода к власти в посткоммунистических странах консервативных, национально ориентированных сил. Украина - исключение, ибо здесь консервативные, националистические силы активно работают против России.

Далее. Я, как и многие другие перестройщики, не видел, не понимал, что сложившаяся система даже в таком виде, как она есть, со всеми структурами полицейского государства, обеспечивает, охраняет многие фундаментальные основания общественной жизни. Вся советская интеллигенция - и мы, шестидесятники, и те, кто освободился от преклонения перед "ленинской гвардией", - смотрели на общественную жизнь, на все проблемы человеческого бытия глазами традиционного русского революционера-подпольщика, для которого существует одна и только одна мечта: гибель самодержавия (для нас - гибель "противоестественной советской системы"). При таком взгляде все проблемы бытия человека сводятся только к проблеме освобождения от гнета КГБ, цензуры, выездной комиссии. Мы не замечали, что наряду с проблемой свободы, свободы мысли, творчества и всего, что так важно для нас, для творческой, гуманитарной интеллигенции, существует потребность в безопасности не только физической, но и духовной безопасности, в ограждении детей, от улицы, наркотиков, соблазнов преступного мира, соблазнов тунеядства. Я не сознавал, что стабильность и уверенность в завтрашнем дне, обеспечивавшиеся за счет, как мы говорили, "неэффективной", "неконкурентной" экономики, тоже являются величайшим благом, что многие люди не справятся с жизнью в рынке, где нет ничего устойчивого, где нужно быть все время готовым к встряскам.

Я не видел, что советская система, как и все тоталитарные системы, умеет противостоять криминалу, резко ограничивает возможности организованной преступности. Соблазны преступного мира слабы, когда вся молодежь при деле - или учится, или работает, когда прозрачны все источники доходов и благосостояния.

Я не видел, что обеспечиваемая советской системой высокая степень личной безопасности, когда можно было ночами бродить по улицам наших городов и не бояться за свою жизнь, выпускать детей на улицу, во двор и не опасаться, что их украдут или убьют, была возможна только в нашем "полицейском государстве". Сегодня миллионы матерей и отцов, у которых демократия отняла детей, отдав их в руки наркодельцов, имеют полное право проклинать все перемены.

Практически все политические силы, настаивавшие на переменах, на том, чтобы все у нас было, как на Западе или как в старой России, не сознавали, что новая система, несмотря на свою выдуманность, химеричность, сумела создать адекватного себе нового человека, полагающегося лишь на государство, на внешние силы. Лично я точно не понимал, что этот человек уже не способен к реставрации нормального, естественного общества, что слом старого не даст возврата к норме.

Между тем человеку с философским образованием, знающему азы логики, должно было быть понятно, что сама по себе возможность слома противоестественной системы, отрицающей многие фундаментальные основания человеческой цивилизации: частную собственность, религию, даже экономические интересы - еще не гарантирует возможности реставрации нормы. Теперь многие признают, что само по себе разрушение коммунистического тоталитаризма, отказ от цензуры и политического сыска не ведет автоматически к демократии. Но когда я и многие другие настаивали на отмене той же шестой статьи Конституции, мы не понимали, что сеем хаос.

Я не хотел видеть, что многие достоинства жизни, которые я воспринимал как норму, правило, на самом деле есть функции специфической советской системы и исчезнут вместе с ней. Всеобщая грамотность, пусть даже принудительная, была обеспечена советской системой и могла поддерживаться только в ее рамках. Как выяснилось, свобода может реализоваться и как право родителей освобождать своих детей от образования, не посылать их в школу. Относительно равные для всех способных детей, независимо от их происхождения, возможности получить высшее образование, достигнуть высот профессиональной карьеры могли существовать только в советской системе. Еще не прошло пятнадцать лет после краха коммунизма, а наше общество уже разделено на то меньшинство, которое может дать детям высшее образование, и большинство, обреченное рожать и воспитывать людей второго сорта.

Такие люди, как я, - невыездные в капиталистические страны и не знавшие Запад - не видели и изначальной противоречивости его общественной жизни, в основе которой лежит только эффективность, только конкурентоспособность производства. Мы не понимали, а наши либеральные реформаторы до сих пор не понимают, что рациональность в широком смысле этого слова шире экономической эффективности, что во имя сохранения социума и жизни как таковой необходимо ограничивать сферы применения экономических критериев. Что нужно, например, сохранять неконкурентные дотационные производства, если иначе невозможно сохранять нормальную жизнь, занятость, хотя бы скромный достаток.

В конце концов, помимо интересов экономической эффективности есть и интересы сохранения нации, ее биологического и духовного здоровья. В странах с развитым национальным сознанием, где существуют национальные элиты, пекущиеся о благе своих народов, экономическая целесообразность всегда подчинена социальной. К примеру, японцы вопреки либеральной теории заставили работодателей обеспечивать пожизненную занятость для своих работников. Всю систему среднего образования японцы выстроили на государственной, некоммерческой основе. Им и в голову не придет заставить родителей оплачивать 25 процентов уроков, как предлагает наш образованный и либеральный министр Фурсенко.

Но все мы крепки задним умом, а в годы перестройки любые рассуждения о гуманитарной эффективности казались мне рецидивом психологии военного коммунизма. Помню, как в конце июня 1987 года в Волынском-2, во время сплошной читки проекта доклада Горбачева на готовившемся Пленуме ЦК КПСС, посвященном экономике, я сказал, что пора отказаться от принципа всеобщей занятости, что мы никогда не покончим с расхлябанностью в производстве, пока не восстановим угрозу безработицы.

Александр Яковлев, руководивший читкой доклада, осадил меня, заметив, правда, что по мере перехода к рынку безработица будет введена явочным порядком.

Перечитывая сейчас свои статьи, написанные в годы перестройки и, как говорят, сыгравшие немалую роль в разрушении идеологической легитимности нашего государства, я вижу в них выражение типичного революционного нетерпения. Мною, скорее всего на уровне подсознания, двигало желание во что бы то ни стало уже сейчас, а не завтра или послезавтра, разрушить сложившийся коммунистический порядок. Даже те, кто ощущал себя консерватором, традиционалистом, на самом деле мыслили и поступали, как ленинцы: все сегодня, завтра уже будет поздно.

Сознание всех участников освободительного процесса перестройки было покалечено шаблонами прямолинейного по природе марксистского мышления. Единственным оправданием почти детского нетерпения сказать сразу и вслух всю правду, сказать то, о чем другие молчат, можно считать слишком долгое томление мысли в подцензурной печати. Запреты бесили. Вся порча ума шла от противоестественного для второй половины XX века полицейского государства. Оно обеспечивало личную безопасность, но и калечило мозги.

За страстным желанием увидеть безработицу еще в советском обществе, в рамках советской экономики стояло неистребимое желание как можно быстрее, прямо сейчас уйти от того, что есть. Страсть увидеть все, что закрыто за запретной дверью. Психология перестройки - это соблазн увидеть то, что долго считалось невозможным по определению. Имею в виду не столько самих лидеров перестройки, но прежде всего тех, кто подобно мне полагал, что Горбачев медлит с переменами в экономике.

За предложением отказаться от всеобщей занятости стояла и уже осознанная контрреволюция, нормой, правилом для которой казалось все, что было в дореволюционной России, воспринимавшейся, как потерянный рай. Но доминировало, конечно, убеждение, что только страх потерять работу может заставить человека трудиться в полную силу. Интересно, что даже в книгах о перестройке, написанных социал-демократом Вадимом Медведевым, есть свидетельства подсознательной контрреволюционности ее лидеров, - к примеру, рассуждения о том, что полный хозрасчет еще не есть "настоящее рыночное хозяйство", но лишь движение к нему. Значит, в качестве нормы все же воспринимался капитализм с его рыночным хозяйством?

В моем же сознании в те годы царило убеждение, что наш социализм с поголовной занятостью неэффективен, ибо не может заставить лентяя, недобросовестного человека трудиться с большей самоотдачей. Кстати, и в книгах Отто Шика, других идеологов Пражской весны, а позже - идеологов польской "Солидарности" 1980 года обнаруживаются аналогичные пассажи о негативных сторонах социалистической всеобщей занятости, будто бы препятствующей интенсификации производства. Понятно, что подобный взгляд на капитализм, на безработицу в частности, является калькой марксистского мышления, только негативной. Марксисты делали акцент на негативных гуманитарных последствиях безработицы. Мы, выросшие в условиях всевластия марксистской идеологии, стремились сказать о запретном: что безработица может служить фактором формирования производственной дисциплины, интенсификации труда и т.д.

Радикальный либерализм, предполагающий тотальную коммерциализацию всех сторон жизни, остается официальным курсом со времен Ельцина. Мы справедливо осуждаем его как социальный расизм, но и он представляет собой порождение сознания советского человека из подполья, который видел в мире только то, что по идеологическим соображениям видеть не полагалось. Отсюда крайне радикальный и крайне односторонний подход к реформам. Когда-то Ленин вслед за Марксом утверждал, что мелкая частная собственность ежеминутно и ежечасно рождает капитализм с его язвами и противоречиями, а мы, напротив, стали столь же категорично настаивать на том, что частная собственность ежеминутно и ежечасно рождает эффективность и благосостояние. В методологическом отношении наш антимарксизм оставался тем же марксизмом с его претензией на универсальность, с его привычкой подменять исследование реальности даже не исследованием категорий, а игрой в понятия и категории. Маркс разделял убеждение Прудона: "собственность - это кража", а мы утверждали прямо противоположное: собственность - это добросовестность, трудолюбие, успех.

Подобный гегельянский тип мышления неизбежно вел к тотальности, радикализму, ибо он не знает идеи сосуществования, взаимодействия разнокачественных сущностей. В ходе наших реформ настоятельно требовавшуюся философию постепенности, сосуществования, взаимодействия различных форм собственности вытеснила философия ломки, революционного перехода от государственной к частнокапиталистической организации труда. Сорос имел полное основание назвать Гайдара и его команду в большей степени марксистами, чем либералами. При таком узкокатегориальном подходе нет интереса к самой практике, к жизни, ко всему, что противоречит логике понятий.

Мы, перестройщики, тоже не понимали, что не всегда и не во всех случаях государственная форма организации труда менее эффективна, чем частнокапиталистическая, что сами по себе частные собственники, преследующие частные интересы, не в состоянии выражать, проводить в жизнь интересы сохранения и упрочения социума и государства.

Нормальный, здравый человек, не испортивший свои мозги привычкой к категориальному мышлению, мог задать себе простые, сами собой напрашивавшиеся вопросы: "Господа, с чего вы взяли, будто ваши новые собственники, заменившие Госплан и советских директоров предприятий, станут заботиться об эффективности труда, об инвестициях и т.д.? Где гарантии, что ваши новые собственники вместо того, чтобы напрягаться, не продадут доставшееся им на халяву, а на вырученные деньги не начнут жить в свое удовольствие?"

И действительно, никто из тех, кто связывал ожидаемые позитивные перемены с переходом к частной собственности, не смог сообразить, что такой переход происходит уже не в СССР, не за железным занавесом, а в открытой демократической стране, где каждый волен делать со своими деньгами, что хочет. Можно было предвидеть, будь у нас нормальные мозги, что само время перемен, чреватое нестабильностью, неопределенностью, не способствует созданию нормальной экономики и что многие не станут рисковать и, разбогатев, начнут выводить свои состояния за рубеж. Теперь мы видим, что в России нет длинных денег, нет кредитов, рассчитанных на десятилетия. Ибо никто не знает, что будет и с их бизнесом, и со страной в ближайшие три-четыре года.

Мы пришли не просто к воровскому капитализму, а к капитализму предпринимателей, живущих и работающих в России вахтовым методом. На самом деле ничто не мешало предвидеть подобный исход реформ. Но мы были слепы от нетерпения.

Почему все авторы трактатов во славу частной собственности, в том числе я, не видели, что переход от государственной собственности к частной открывает огромные возможности для коррупции? Казалось бы, очевидно: тот, кто станет контролировать процесс превращения громадного национального достояния, накопленного за жизнь трех поколений советских людей, в частную собственность, получит огромные возможности для присвоения хотя бы части этих богатств. Почему мы не понимали, что после этого превращения возникнет особый тип частной собственности, созданной не усердием, предпринимательской активностью нескольких поколений, а просто благодаря случаю, близости к тем, кто раздает собственность, землю, природные ресурсы? Почему никто не видел, что создаваемая нашим нетерпением халявная собственность имеет мало общего с классической частной собственностью?

Ведь нетрудно было предвидеть, что капитализм, в основе которого лежит халявная собственность, окажется неустойчивым, что те, кто не получил ничего, не примут, не согласятся с ее легитимностью, что любая халява провоцирует соблазн очередного революционного передела и подрывает правовые и моральные устои общественной жизни в целом. В обществе, где громадные богатства приобретены на халяву, невозможно поддерживать трудовую мораль, воспитывать понимание того, что все в жизни решают труд, компетентность, усердие. Трудно заставить молодого человека служить Отечеству, тем более - умирать за Отечество, если в нем немногие, ничего не сделав для страны, имеют все, а подавляющее большинство, отдав своей стране все, что у них было, осталось ни с чем.

Ни у кого из тех, кто в годы перестройки жаждал перемен, не было понимания того, что назревший переход от общественной к частнокапиталистической организации труда чреват огромными рисками и опасностями. Особенно в России, с ее любовью к крайностям, где на самом деле нужно десятки раз отмерить, прежде чем что-то отрезать. Но у нас возобладала совсем другая позиция: "Не отрубать хвост кошки по кускам". Все мы лезли в воду не только не зная броду, но и не желая знать, что ждет нас в воде, отделяющей берег прошлого от берега будущего.

Легче всего сослаться на традиционную безответственность российской интеллигенции, соблазняющей массы переменами, не отдавая себе отчета в собственных намерениях. Гораздо труднее объяснить очевидное органическое сходство между безумием вхождения России в коммунизм и наблюдаемым сейчас безумием выхода из него. Здесь не обойтись предпринятой мною попыткой реставрации самосознания одного из перестройщиков. Необходимо целостное, последовательное исследование динамики стереотипов мышления на протяжении всех наших революций. Сейчас же осмелюсь лишь предположить, что после гибели носителей консервативного сознания, инстинкта государственности, мы были обречены на столь мучительный и болезненный выход из коммунизма.



Александр ЦИПКО





http://www.fondedin.ru/

Док. 496740
Перв. публик.: 25.12.05
Последн. ред.: 25.09.08
Число обращений: 182

  • Ципко Александр Сергеевич

  • Разработчик Copyright © 2004-2019, Некоммерческое партнерство `Научно-Информационное Агентство `НАСЛЕДИЕ ОТЕЧЕСТВА``