В Кремле объяснили стремительное вымирание россиян
ПАДАЛЬ Назад
ПАДАЛЬ

ПОЛНЫЙ ТЕКСТ И ZIР НАХОДИТСЯ В ПРИЛОЖЕНИИ

ЩЕРБИНИН ДМИТРИЙ
ПАДАЛЬ

То, что мы испытываем, когда бываем
влюблены, быть может есть нормальное
состояние. Влюбленность указывает человеку,
каким он должен быть.
А. П. Чехов

Издалека без конца долетала канонада...
В просторной, наполненной нежным утренним светом горнице было тепло и
уютно, в косых розоватых лучах медленно витали, кружась словно бумажные
самолетики, редкие пылинки. У печки посапывал, свернувшись клубком, пушистый
рыжий кот, а в круглом аквариуме, стоящем на письменном столе, беззвучно,
плавно кружили и подергивали хвостами среди ярких водорослей золотые рыбки.
За чисто вымытым окном виден был старый крестьянский сад в самом разгаре
своего летнего цветения. Здесь, среди аккуратных кустов и грядок выделялись
многолетние яблони и вишни. Яблони стояли прямо около дома - так близко, что
в августе, вытянув руку из окна, можно было нарвать сочной антоновки прямо с
нижних веток, густая темно-зеленая крона от этих деревьев погружала дом в
прохладную, темно-зеленую тень. Вишни же пристроились рядком у самого забора
и недвижимо стояли там, словно бы прислушиваясь к чему-то и рдели на солнце
россыпями ярко-красных и черных плодов.
Рыжий кот, лежащий у печи, вдруг резко открыл зеленые глаза и
насторожился, прислушиваясь... Прошло несколько секунд и тогда стал
нарастать постепенно гул двигателей. Гул этот поглотил в себя привычные
отголоски далеких боев и наполнил все дребезжащим, тошнотворным напряжением.
В спальне скрипнула кровать и поднялся мужчина лет сорока. Он был весьма
высок и крепок в плечах, но некогда густые каштановые волосы уже поредели,
появилась лысина. А в целом лицо его ничем примечательно не было - обычное
лицо русского крестьянина. Лицо, правда, было неестественно бледным, а глаза
застила усталость - ночь он провел в мучительных размышлениях. Впрочем,
усталость эта сразу сменилась напряженностью принесенную нарастающим ревом
двигателей.
На кровати зашевелилась его жена -Марья и села, крепко обняв его за плечи
- ее черные, густые кудри длинными теплыми лучами коснулись его спины. Она
громко заговорила своим звонким, сохранившим еще в себе что-то юное голосом:
- Ваня, чует мое сердце - сегодня они в наш Цветаев войдут. Ох, что с
нами-то будет...
Рев двигателей заглушил ее голос, а из стоящей около самого окна кровати
спрыгнула на пол и бросилась к своим родителям девочка лет семи с широко
раскрытыми, полными ужаса глазами.
- Мама! Папа! - зазвенела она прямо на ухо, - Опять нас будут
бомбить?!... Страшно, мама!
От этого детского крика Ивану сделалось дурно. Он нежно обнял свою дочь
за голову и зашептал:
- Не бойся, не будут нас больше бомбить. Они теперь дальше полетели...
В комнату неслышно юркнул рыжий кот и уселся в углу, уставился оттуда на
хозяев своими зелеными глазищами. А вслед за котом в спальню юркнул еще и
двенадцатилетний мальчонка с большими, смешными ушами, и густыми, как и у
матери, черными бровями.
- Страшно... - мальчик сжал до белизны губы, и опустив голову, встал в
углу рядом с котом. Он стеснялся показывать свой страх и перед матерью и,
тем более, перед отцом, которого он считал самым отважным и героическим
человеком на земле. Поэтому, когда маленькая Ира перебралась из детской в
спальню к родителям, говоря о том, что не может заснуть и все мерещатся ей в
темных углах `страшные чудища - злые дядьки фрицы`, он только посмеялся над
ее `девчачьими` страхами.
В это же утро он был разрушен ревом двигателей и, забыв обо всем,
испуганный, прибежал искать спасение в спальне родителей.
- Сашенька, иди же сюда, - молвила Марья и мальчишка, часто захлюпав
носом, подошел к ним...
Марья обняла его и зашептала:
- Все будет хорошо... все будет хорошо, родненькие мои.
Иван нахмурился, небрежно провел рукою по глазам - слезы из них рвались.
В несколько секунд пронеслись перед его глазам ушедшие годы. Вот зеленый лес
- он совсем еще молодой сидит на поваленным молнией дубе с Марьей,
объясняется с ней в любви, и на сердце так дивно, словно соловей там
поселился и поет. А Марья чуть улыбается смущенно и говорит потом о детях, о
том как любит она их, как хотела бы чтобы и у нее были маленькие детишки...
Полетели, закружились годы жизни: Иван работал шофером в их городской
больнице, Марья вышивала на заказ и сидела дома с подрастающими, так ею
любимыми детьми. Так и текла их мирная жизни до того самого памятного
воскресенья, когда началась война. Все перевернулось, все стало с ног на
голову, исчезли улыбки, появилась постоянная напряженность, ожидание чего-то
ужасного, приближающегося с каждым днем. Ушел на фронт Иван, ушел и старший
сын Владислав; Марья ночами не спала - за сына да за мужа молилась.
А Ивана с Владиславом уж разлучила судьба, на разные фронта отправили их
служить. Много чего довелось перевидать Ивану: смерть, кровь, боль - и опять
смерть, и опять страшные крики раненных, просящих о смерти... Сначала думал
он, что не выдержит, с ума сойдет иль застрелиться - не для человека это
месиво кровавое, не для человека этот ад ежедневный... Но вспомнил он о
жене, о детях своих и стыдно ему тогда за слабость свою стало, едва не
проклял он себя, а все ж, перед каждым новым боем содрогался, чувствовал что
что-то чудовищное, противное всей его сущности происходит. А они
отступали... отступали в ночи, и за их спинами через весь небосклон
перекидывались, страшными сполохами зарницы. Их командир: человек с
посеревшим от ежедневной нечеловеческой работы лицом шипел так, что его все
его слышали:
- Сволочи мы, гады! Живыми отступаем и хаты наши фрицу оставляем. Вон
смотрите - видите пылает - это они деревни наши жгут, жен наших да дочерей
насилуют, к себе в рабство их гонят! А мы, сволочи живые, отступаем! Как мы
можем отступать - мы грызть эту землю должны, слышите - грызть! Когтями в
нее вцепляться, а мы отступаем... эх! - командир заплакал тогда, а на
следующий день погиб в бою...
Все страшнее с каждым днем ад становился - уж и забыл Иван, что такое
мирная жизнь, каждый день только смерть, да боль, да взрывы, да грохот. Как
рай, как нечто небесное, невозможное в этом мире вспоминал он теперь тот
солнечный день в зеленом лесу, когда он объяснялся в любви с Марьей и сердце
его пело, словно соловей. `Как это прекрасно, но разве это возможно теперь?
Как бы я хотел вернуться туда, да разве возможно это? Но ведь они есть
где-то, и только одного я хочу - чтобы не коснулось все это нашего дома.
Только бы не коснулось, господи! Пусть уж я тут погибну, но чтобы их только
не коснулось...` Кошмарный год близился к концу, бушевала зима, ветер
несущий на окровавленную землю бесконечные снежинки выл, как миллиард
голодных волков, и по прежнему все грохотало, и рвались снаряды и смерть
визжала со всех сторон...
Нет, Иван не помнил всего, иногда лишь чудовищные видения терзали его по
ночам: кажется, они вновь пошли в наступление, потом переброска, опять
отступление, и все это продолжалось долгие месяцы. И вот, наконец, увидел он
знакомые места - их часть, отступая, проходила через городок Ясеньков,
соседний с родным Цветаевым.
`Да как же так?` - думалось тогда Ивану: `Как я вновь могу уйти куда-то
на край земли, опять в холодную стужу, уйти от своего дома? Как я могу
оставить свою семью этим нелюдям? Да здесь ведь знамение божье - ну разве
может быть случайностью, что наша часть так близко от родных моих мест
проходит? Конечно нет! Страна то у нас какая огромная, всю ее и в жизнь не
исходить. Надо остаться, иначе потом все равно не выдержу, изведусь, через
фронт перебегу! А что потом будет... а не все ли равно, только бы увидеть их
вновь сейчас, только бы с ними остаться, от беды их защитить.`
И он вернулся и долго плакал от блаженства, когда вновь встретился с
ними...
- Папочка вернулся! - смеялись тогда дети, а Марья нежно плакала и
обсыпала его поцелуями, он же неразборчиво, едва ворочая языком лепетал
какую-то совершенно неправдоподобную, придуманную по дороге историю, о том
что его оставили здесь для партизанской работы. Но Марья поверила - она
просто хотела поверить, да и не отпустила бы она теперь никуда своего
мужа...
И вот два дня промелькнули стремительно, и наполнялись эти дни невиданным
даже на фронте напряжением, и радостью в тоже время. Какую же любовь
чувствовал Иван к родным своим, да и ко всему наполненному благоуханием
пышной листы и яблок Цветаеву!
А привычная канонада гремела со всех сторон и казалось тогда Ивану, что
их Цветаев, это последний островок в огромном океане боли и смерти, и волны
этого страшного океана идут приступом на его зеленые, такие тихие и мирные
улочки, ревут уже где-то над их головами и поглотят их вот-вот... `Но наш
дом то не поглотят,! Да чтобы то, что видел я там и в мой дом проникло... да
нет, не возможно такое, я такого не допущу!`
На второй день от своего возвращения он стоял в саду у вишен, вслушивался
в трескучие трели птиц в которых беспомощно тонул гул смерти. Неожиданно со
стороны улицы раздался знакомый голос:
- Никак, Иван Петрович. Да, и впрямь он! Вернулся! Ну, брат!
Он обернулся на эти, вырывающиеся скороговоркой слова, и увидел стоящего
на залитой светом яркого дня улице приятеля своего Свирида Максимыча. Свирид
этот работал в их больнице кладовщиком, знал латынь, французский и немецкий
и вечно ворчал, что его кто-то недооценил, и что жизнь его проходит впустую.
Жил он холостяком, в полном одиночестве - даже никакой домашней живности не
завел он. Человеком, тем не менее, он был умным, начитанным и мог подолгу
рассуждать за кружкой пива с приятелями на разные философские темы. Слушать
его было интересно, только вот потом ничего кроме головной боли от этих
ветвистых размышлений не оставалось. К тому же говорил он всегда очень
быстро и сам часто запутывался в своей речи.
- Так ты вернулся Иван, вот не ждали! Ну что, насовсем? Ну рассказывай, а
впрочем не надо - ничего не говори, и так каждый день это по радио слышим.
Ну навоевался, стало быть? Ну и правильно, повоевали и хватит глупостями
заниматься, да? Ну ты уже подумал, чем теперь заниматься то будешь? Ну, Иван
Петрович, ну что ты там встал, ну выходи, пройдемся, поговорим. Тут такие
дела-перемены, понимаешь, большие ожидаются. Выходи, пойдем пройдемся!
- Ты знаешь, Свирид, никуда я сейчас не пойду, - нахмурившись, негромко
произнес тогда Иван, раздраженный этим пронзительным, быстрым с каким-то
внутренним надрывом голосом. Он наслушался уже таких голосов на фронте и
хотел сейчас только тишины и влитого в нее пения птиц.
- Ну и ладно, - обиделся вдруг Свирид, - ну и оставайся! Я то думал ты
друг. Сто лет не виделись, а тут те на, как чужой я тебе. Да, так что ли? Ну
и ладно, ну и стой! А то бы пошли, поговорили, надо ведь решить, какую
работу при новом порядке выполнять будем. Ты ведь дома то сидеть не будешь?
Бездельничать то не будешь, немцы то порядок, да трудолюбие уважают. Ну-ну!
Я к тебе еще зайду на днях.
И вот весь остаток дня и ночь провел Иван в мучительных размышлениях и
сомнениях. Проклинал он и Свирида и себя. `Он то слабак, но и я не лучше его
оказался. Вернулся, домой мне захотелось, в теплый уголочек да в объятия
жены! А кому не хочется то - каждый бы из того ада в свой рай домашний и
убежал бы. Но ведь все равно сражаются люди в этом месиве кровавом, а
остаются такие вот слабаки, как Свирид, да я. Ну Свирид то он ясно -
приспособиться, немцу выслуживаться станет, а я то никогда не стану, может и
бороться с ним стану, а что - найду единомышленников...` - так размышлял он
и все ж накатывалось на него временами раскаяние в том, что он бежал,
дезертировал и хватался от тогда за голову и стонал.
Постоянно росло напряжение, и хоть никто об этом в доме не говорил - все
знали, что фашистские части могут войти в город в любую минуту...
Иван не знал было ли это впрямь, или он заснул, но ночью его, вроде бы,
коснулась прохладная ручонка семилетней Ирочки и ее невесомый голосок
зазвенел в серебристом сиянии месяца, который приветливо заглядывал в
окошко:
- Папа, мне так страшно стало! Такой страшный сон приснился, папочка...
Как будто много взрослых дядек все убивают друг друга и все вокруг рушат. И
все злые такие друг на друга, как будто их бешенная собачка укусила. И это
все как по настоящему было, как в кино, и мне так страшно стало... но ведь
этого нет, ведь это только сон, правда ведь, папочка?
И тогда ему действительно показалось, что все это действительно лишь
затянувшийся кошмарный сон - вот и тишина в ночи разлилась необыкновенная:
канонада умолкла и лишь сверчки распевали свои сонаты где-то у обочины
дороги. `Действительно, все это лишь кошмарное видение - не может быть,
чтобы под этим вот волшебным месяцем, происходило такое противное самой
жизни, самой природе. Пройдет ночь и наступит утро и будем мы жить так, как
жили раньше, а этот кошмарный сон забудется скоро`
И вот теперь наступило чудное августовское утро: солнечное, наполненное
благоуханием трав и цветов, купающихся в росе - утро, разрушенное ревом
бомбардировщиков. Рев этот, достигнув наивысшего своего предела, когда
задрожали уже стекла, а золотистые рыбки в аквариуме закружились в
стремительном хороводе, начал постепенно стихать, удаляться, уступая место
привычной канонаде...

* * *

Марья приготовила завтрак: испускали ароматный пар душистые, румяные
блины, а козье молоко, подобно ослепительно белым лунам, кругляшами белело в
резных кружках. Хозяйка достала и варенье и еще яблочные пирожки. И весь
этот стол с завтраком выглядел так мирно, так привычно, что, казалось, вот
сейчас они позавтракают и отправятся в лес за грибами или на рыбалку... И
опять сердце защемило у Ивана и не верилось ему, что чудовищное, виденное им
словно в кошмарном сне все же существует и приближается к их дому...
А оно существовало и давало о себе знать этим отчаянным ревом сражений.
Блины были просто восхитительными, а молоко подобно солнечному меду, но
ели они без всякого аппетита, а Ира все поглядывала на мать и наконец, не
выдержала, бросилась к ней и обняв, зарыдала.
Потом в доме вновь воцарилась тишина... даже гул сражений отпрянул
куда-то вдаль. Только тикали часы, да раз плеснула хвостом рыбка и кот
перешел из одного угла в другой и лег там, внимательно смотря за своими
хозяевами...
На улицу все замерло, потонуло в ярких лучах, зеленом сиянии и густых
тенях. Так они и сидели в тишине, когда застрекотал где-то далеко на улице
мотор.
- Пришли! - шепнула Марья и глаза ее наполнились болью, она крепко обняла
Иру, подозвала Сашу и его обняла.
Во дворе тревожно завыл их старый охотничий пес Хват. Стал нарастать гул,
и слышалось в этом глубоком, бесконечно нарастающем гуле, голоса тысяч и
тысяч железных чудовищ. А когда затрещали по улице гусеницы и заревели,
кажется под самым ухом, звериные моторы, Ира вновь заплакала и звенела своим
голосочком:
- Пришли, мама! Чудища - фашисты пришли! Мама!
И рев ворвался в дом, как какое-то невидимое чудовище, а за вишнями видны
были расплывчатые, нечеткие очертания массивных танков.
Где-то отчаянно застрекотал пулемет, спустя мгновенье к нему
присоединился второй, затем рвануло так, что задрожали окна, а кот испуганно
мяукнул, потом еще раз рвануло и затрещали автоматы.
Во дворе зашелся грозным лаем Хват, а в калитку ударили несколько раз
так, что она едва не рухнула. Удары неожиданно прекратились...
А на улице все грохотало и грохотало и продвигались за вишнями темные,
причудливые контуры железных чудовищ...
Они так и сидели за столом, сгрудившись вместе, ожидая страшного момента,
когда это, подобравшееся совсем близко, зальет и их.
И этот момент наступил.
В калитку вновь застучали и раздался пронзительный, быстрый,
надрывающийся от натуги крик Свирида:
- Иван, ты что там, оглох что ли совсем! Иван, ну давай открывай быстрее!
Ну открывай, а то сейчас без ворот останешься!
У Ивана выступила испарина, сердце тисками защемило в груди и он вскочил
быстро на трясущиеся, ставшие совсем слабыми ноги и сильно обняв Марью
бросился к двери.
- Папа, не открывай им! - крикнул двенадцатилетний Сашка, и заплакал
навзрыд, не стыдясь больше своих слез.
Иван не обернулся на его крик, не сказал ему ни слова в утешение - ему
страшно было смотреть на своего сына. Вот он в бреду промчался сквозь сад,
схватился трясущейся, непослушной рукой за калитку, дернул ее на себя, уже
видя по ту сторону нервно улыбающееся, напряженное лицо Свирида и рядом с
ним запыленные чуждые силуэты врагов.
- Задвижку то открой! - истерично хихикнул Свирид, когда Иван во второй
раз дернул калитку. А когда Иван открыл калитку, завизжал. - Ну, что ж ты
растерялся! А? Ну прямо как... вообще, ну, что ты испугался? Как ты дверь то
смешно дергал... ха-ха-ха! Ты что Иван, не, ну так разве можно - раз, другой
дернул, а задвижка то закрытой оставалась, ты что же, не видел что ли, что
она закрытой было, а? Нет, ну ты растерялся, точно растерялся, точно...
В голове у Ивана бабахал без останова раскаленный колокол и немота
сковала его язык. А рослые, в запыленной солдатской форме враги с силой
толкнули Свирида в спину и вошли следом...
У Ивана вновь заболело сердце и поплыли темные круги перед глазами - он
услышал долетевший из дома крик Иры, и ясно представил себе, как прильнула
она к окну и смотрит, как чужаки топчут своими высокими тяжелыми сапогами ее
любимый садик и приближаются к дому...
А в калитку вошло уже пять или шесть немецких солдат и рассыпались по
саду настороженно водя автоматами, заглядывая в хозяйственные пристройки и
топча грядки. Вслед за ними вошел какой-то полный, розовощекий карапуз в
блестящей фуражке и еще кто-то - белобрысый длинный и худой, как жердь.
Хват заходился в яростном лае и рвался с цепи, жаждя принять смертный
бой. Розовощекий карапуз сморщился брезгливо и раздраженно пискнул что-то
одному из солдат. Не успел Иван опомниться, как автомат повернулся дулом к
Хвату и, оглушительно рявкнув, выплюнул несколько свинцовых зарядов.
Пес, закрутившись по земле, пронзительно завыл. Тогда автомат выплюнул
еще несколько стремительных росчерков свинца...
Из дома раздались приглушенные крики, кажется звуки борьбы...
- Кемандир говорит, что у вас был плехой пес, - отчеканил, смотря в
никуда, похожий на жердь немец.
- Ну пристрелили собачку, ну ничего, ну что ж ты ее сам не усмирил? -
нервно задергался Свирид, - ну ты не жалей, я тебе, видишь, работенку то
нашел. Ты помнишь, о чем мы вчера говорили? Ну вот, я тебе и нашел! Ведь не
будешь же ты дома теперь сидеть. Им шофер нужен. Понимаешь ты - ШО-ФЕР! А
кто у нас шофер - это ведь ты - ну вот, я им и сказал...
- Онь? - спросил долговязый немец у Свирида, и когда тот утвердительно
закивал, обратился к Ивану. - Ты есть шефер, ты пойдешь с нами...
- Стой, Ира... Ира, куда же ты! - раздался вдруг из дома пронзительный
крик Марьи, и дверь уже распахнулась и выбежала в сад рыдающая Ира. Она
бросилась к лежащему без движения в кровавой луже Хвату... Следом выбежала
смертельно побледневшая Марья и беззвучно побежала за ней, выбежал и Сашка,
он обогнал мать, и вот уже стоял, вместе со своей сестрой над разорванном
пулями телом Хвата.
- Хватик, Хватик очнись, очнись! - звала пса Ира, брала его за лапу,
поднимала ставшую непривычно тяжелой голову и вся уже перепачкалась в крови.
Розовощекий карапуз повернулся к ней и захихикал, выговаривая какие-то
слова, его хихиканье услужливо поддержал и долговязый переводчик - он стал
кривить рот и издавать отрывистые звуки, сотрясаясь при этом всем телом.
Марья подбежала к своим детям, встала над ними, повернулась своим бледным
лицом к врагам и замерла так, сжав свои маленькие кулачки, побледневшая ее
нижняя губа заметно подрагивала.
Карапуз вдруг резко повернулся к Ивану и резким голосом отчеканил то, что
спустя мгновенье перевел долговязый:
- Ты поедешь сь нами! Немедля!
- Но я... - Иван задыхался, так, словно его кто-то схватил за горло, в
конце концов ему удалось все-таки выдавить из себя. - Я никуда с вами не
пойду. Я не могу... я не могу оставить семью...
Свирид аж передернулся весь, и слезливым, надорванным голосочком
захрипел:
- Да Иван, да ты что! Да как ты можешь - ну, подумай, ну, нельзя ведь
так, Иван Петрович, а... ну, как можно то... ах ты!
Карапуз выхватил пистолет и направил его на Марью.
- Он бюдет стрелять! Нам некегда тратить время на такую мьел-лочь! Три
секунды! Рьяз... два...
Иван бросился к карапузу схватил его за руку, но подбежавший солдат
ударил его в челюсть прикладом. Треснули зубы, рот разом наполнился теплой
кровью и острой болью. От следующего удара, вбившегося в грудь, он упал,
одновременно с этим разорвал воздух выстрел, а за ним еще один, и закричал
кто-то - толи зверь, то ли человек, пронзительно и страшно.
- Папа, папа! - двенадцатилетний Сашка склонился над ним и водил рукой по
волосам и по окровавленному лицу, а выше подмигивало среди трепещущей листвы
и ярких россыпей вишен августовское солнце.
- Марья.. Ира... в кого стреляли? В кого стреляли! - он стал судорожно
подниматься и все время опадал вниз в темную яму; перед глазами весь мир
кружился и плыл в стремительном, безумном водовороте.
- Иван! Ивана-а-а! - захрипела где-то совсем рядом Марья и он весь
передернулся, пополз на этот крик...
И вот увидел: немецкий солдат держал за волосы стоящую на коленях возле
убитого Хвата Марью, выкручивал ее черные плотные локоны, а другой рукой
крутил у ее виска автоматное дуло. Он сильно, со злостью вжимал стальное
дуло в кожу - Иван видел, как собиралась она там в синие бугорки, когда
проворачивал он в очередной раз дуло и маленькая, ослепительно яркая на
бледной коже струйка заструилась стремительно вниз по щеке. Марья, когда
увидела, что Иван поднялся, сжала зубы и не издавала больше ни звука.
И вновь, словно ударил кто-то раскаленным прутом по голове - грянул
выстрел и дернулся с рвущимся звуком кусок изуродованной плоти, бывший на
рассвете псом Хватом - Карапуз перевел свой браунинг на сидящую беззвучно и
мелко трясущуюся Иру - на глаза девочки набежала мутная пленка, похоже, она
ничего уже не видела и не понимала.
- Я ид... - Иван захлебнулся в крови... выплюнул ее вместе с осколками
зубов и захрипел, - Я иду... иду...
- О, то есть хорошо, - сухо проговорил долговязый и перевел Ивановы слова
карапузу. Тот выстрелил еще раз в Хвата и пнул его ногой, словно бы проверяя
- быть может, пес еще посмел остаться живым?
Затем убрал браунинг и велел солдату отпустить Марью. Та закачалась,
упала на траву, но тут же на карачках поползла к беззвучно сидящей Ире.
Обхватила ее... Девочка взглянула на залитое кровью лицо матери и стала
кричать, и все кричала и кричала - заходилась в вопле, как маленький
раненный зверек и никак не могла остановиться.
- В хату... показывать нам хату! Мы бюдем здесь жит! - выплевывал
долговязый слова карапуза, а Ивана подхватили и поставили на ноги. Затем,
толкая в спину прикладами, вывели на улицу. А рядом все суетился Свирид: он
то забегал на несколько шагов вперед, то на несколько шагов отступал и
дрожащий быстрый голос его дребезжал, казалось, со всех сторон:
- Ты, Иван Петрович, только работай хорошо, делай, что они требуют и все
тогда будет хорошо, и семью они твою не тронут, только ты, это, Иван, по
сторонам поменьше смотри... Слушай, а как ты калитку то открывал - нет, ну
она же закрытая была, а ты стал ее дергать - вот потеха! Иван...
Они шли по улице, которая вся дрожала от непомерной, катящейся без конца
железной массе.
Весь мир вокруг замер и взирал, на эту чуждую ему массу - и даже ветер
притаился где-то, ожидая, когда прекратиться это безумие и вновь на улицах
Цветаева воцарится тишина. В густой, расползающейся пыли они прошли шагов
двадцать и тогда Иван увидел истекающее кровью тело человека... все здесь
было залито его кровью, она глубоко въелась в землю и была черна. Этот ведь
был дед Михей, сосед Ивана - часто разговаривали они вместе...
- Убили то деда! - жалобно воскликнул Свирид. - Ну убили, убили - вот
потому что не надо их сердить... да, Иван... слушай, у тебя кровь еще идет,
дочушка то твоя, как перепугалась...
Иван замер над Михеем и тогда его, погоняя, ударили в спину прикладом.
Они продвигались в сторону больницы, и чем ближе к ней приближались, тем
громче разносился в набухающем пылью воздухе страшный вой... Ивана, как
только услышал он эти страшные, наползающие друг на друга адские вопли,
пробрала, несмотря на жару и духоту, холодная дрожь.
Иван схватил за руку Свирида и захрипел кровью:
- Что там происходит... ты... отвечай, что там происходит - ты же оттуда
их привел, ты должен знать, что там... ты... - голос его задрожал и
сорвался. Свирид рывком освободил свою руку и опустив глаза дрожащим,
надорванным голосом запричитал:
- Не знаю, не знаю! Не спрашивай меня! Не знаю! Ну что ты меня
спрашиваешь - ну не знаю... а-а!! Иван Петрович, ну не спрашивай меня, что
там, ну пожалуйста, ну не спрашивай, а, Иван Петрович?!
И вот они подошли к больнице: когда-то до революции, был это особняк, в
котором жил какой-то теперь забытый дворянский род, в память о нем остался
только старый портрет пылящийся где-то в складском помещении. С портрета
этого взирала задумчиво большими, светлыми глазами увенчанными пышными
бровями, миловидная барышня лет восемнадцати в летнем платье. За спиной ее
застыли на века, раскачивающиеся на качелях дети и дальше за небольшим
парком со скамеечками и озерцом - окруженная полями и перелесками дремала
деревенька, разросшаяся впоследствии в Цветаев.
Почему то сейчас, когда подходили они к больнице и все возрастали в
пыльном, дребезжащем от гусениц воздухе страшные вопли, вспомнился Ивану
взгляд той, давно уже умершей барышни. Он был внимателен и покоен этот
взгляд, и в то же время, сострадание и еще только зарождающаяся любовь
обнялись и лились мягко из ее широко открытых глаз...
Теперь не было того пруда, да и парк значительно сократили, оставили лишь
небольшой, обсаженный у нового забора тополями дворик.
На этот то дворик и вывели Ивана.
Он еще не понимал происходящего здесь - человеческий его разум, отвергал
это и кричал с надеждой: `Нет, этого не может быть, это лишь кошмарный сон,
который исчезнет сейчас! Ведь есть на свете тот волшебный месяц, который
сегодня ночью к нам в окно заглядывал, а если он есть, если солнце есть и
облака и звезды есть - то разве может быть и то, что я сейчас вижу? Разве
возможно такое? Нет, конечно - это пройдет сейчас, вот подует ветерок и
сдует все это, и проснусь я дома и день будет тихий, светлый и солнечный,
пойдем мы с Марьей и с детьми к речке купаться да рыбу ловить, а этого всего
нет, этого просто не может быть!`
Но это было. И это творилось человеком...
Здесь в этом, утром еще тихом дворике - дворике, в котором сидела
когда-то молодая барышня, теперь было пыльно, душно и сильно пахло кровью и
еще чем-то тошнотворным, горелым. Несколько фашистских грузовиков дребезжали
у крыльца, а в самом дворике копошилось множество солдат. Здесь были и
раненные немцы: эти окровавленные, небрежно завернутые кули человеческой
плоти лежали и извивались во множестве на носилках. Некоторые кричали...
Ивана словно ударил кто-то со страшной силой в глаза, когда увидел он, как
один из них - обмотанный с ног до головы в почерневшие, издающие рвотный
смрад ткани, стал весь вздрагивать и хрипеть и как-то неестественно,
уродливо подпрыгивать всем телом, а потом руки его потянулись к лицу, и он
чудовищными рывками стал сдирать с лица потемневшие, издающие смрад ткани.
Под ними обнаружилось черное, прожженное насквозь, уже гниющее мясо - и все
тело этого мученика, по видимому представляло собой такую рану... К нему
подбежал и склонился какой-то другой солдат и, сев перед ним на колени, стал
звать по имени: - Ханс, Ханс... - и говорить что-то, глотая слезы - в речи
его часто слышалось какое-то женское имя - видно имя девушки этого,
потерявшего уже рассудок, быть может, способного еще надеяться на смерть.
Но здесь, в этом набитом человеческими телами дворике, было довольно
много и не раненных, или легко раненных солдат.
О, как они были злы! Господи, как же мог человек дойти до такого
состояния озверения?! Они, измученные долгими боями, жарой, постоянным
страхом смерти, гибелью друзей; они, по суди дела состоящие из одних
напряженных до предела, терзаемых нервов, теперь выпускали все накопленное
за эти месяцы на тех, кого они ненавидели, кто был, по их мнению причиной,
всего их нечеловеческого, чудовищного существования. Здесь, в больнице,
оставалось несколько десятков раненных русских солдат, которых не было
возможности эвакуировать с отступающей в спешке армией. Их должны были
выдать за мирных жителей, но, видно, нашелся какой-то предатель... и
теперь...
Теперь их - раненных, стонущих выволокли во двор и делали все, что
хотели. Кого-то, кому повезло больше, застрелили сразу, других же... Это их
адские вопли услышал Иван еще с улицы.
Вот ползет, волочится на единственной здоровой руке кто-то с лицом
искаженным, дрожащим и даже возраста его не определить, настолько искажено
лицо. За ним топчутся два фашиста с раскрасневшимися, искаженными злобой и
болью лицами. В руках они держат винтовки со штыками и этими вот штыками
протыкают ноги этого человека. Острая сталь глубоко входит в развороченное
мясо, и густая кровавая полоса отмечает проделанный им путь. Вот один из
солдат высоко поднял винтовку и со всех силы вонзил штык в коленную
чашечку... Человек задергался, закрутился на земле и тогда они, отбросив
винтовки стали избивать его, окровавленного, ногами, били с оттяжкой, но и в
спешке, стараясь побыстрее нанести удар... А ярость проступала в их красных,
потных чертах все сильнее с каждым глухим ударом - они били его в лицо, в
грудь, в промежность, и он уже не кричал, а только вздрагивал беззвучно всем
телом. А они еще отрывисто выкрикивали какие-то слова и разъярялись все
больше и больше, выпускали из себя то адское, что накопилась в них за долгие
месяцы.
А у забора... Там сгрудилось сразу с десяток задыхающихся от жары и
духоты человекоподобных особей. Видно, тот кого терзали они был каким-то
командиром... Они прибивали его к забору большими ржавыми гвоздями: были
прибиты уже и руки и ноги, но они вгоняли в них все новые и новые гвозди...
Почему-то Иван ясно увидел его страшное, распухшее от адовой боли лицо - оно
было словно с ним рядом, в одном шаге от него. Он видел разорванную в
клочья, висящую кровавыми дрожащими ошметками губу и почему-то ясно
представил себе, как этот человек сначала сжимал губы чтобы не закричать,
как потом кусал и рвал их зубами... И вот теперь он, обезумев от боли, забыв
о том кто он, не понимая, что происходит и кто его мучители, просто
заходился в непрерывном вопле. Глаза его выпучились, вылезли из орбит и,
казалось, вот-вот должны выпасть... И напряжение его было столь велико, что
плоть на лице не выдерживала и разрывалась постепенно - Иван видел кровь
выступающую сквозь поры. Это не было уже лицо человека - это был лик
дьявола, познавшего вечность одиночества и мучений...
Тут всплыло прямо перед Иваном бледное, трясущееся лицо Свирида, который
уткнулся ему в грудь ища у него утешения, и зашептал плача:
- Иван Петрович, а Иван Петрович я вам говорю - ну, надо же их слушаться,
а то ничего хорошего не выйдет. А, Иван Петрович, ну вы... - он хотел, быть
может, сказать что-то, но разорванные его мысли не как не могли сложиться в
слова и он вдруг заплакал жалобно, как ребенок.
Ивана с силой встряхнули за плечо, и он, напряженный до предела,
взорвался - заорал. На фронте то: в боях, да после боев ему приходилось уже
видеть нечто подобное... но здесь, в родном, сердцу милом Цветаеве, в тех
местах где провел он детство, где повстречал он впервые Марью, в этих самых
для него светлых, самых любимых местах - это было непереносимо тяжело -
понимать, что ад захлестнул таки и его город и его дом.
Прямо перед ним стоял какой-то худенький, пунцовый от жары немецкий чин -
офицер, судя по запыленной одежде. Он рявкнул ему что-то на ухо и кивнул в
стороны санитарного грузовика, с затянутом брезентом кузовом.
Иван, дрожа всем телом, услышал как новый звук стал захлестывать двор. Из
больницы под надзором солдат выходили детей - этих детей, эвакуировали из
каких-то мест, и, разметив на какое-то время в этой больнице, не смогли
потом по каким-то причинам эвакуировать дальше, оставили здесь вместе с
матерями. И вот теперь все они: и матери, и их дети выходили. Дети были
самых разных возрастов - и розовощекие младенцы, которых несли на руках
матери, и дети постарше, лет до четырнадцати. Видно еще в больнице, кто-то
из них начал плакать и вот теперь, большая их часть плакала: навзрыд ли,
прося о чем-то у своих матерей, или совершенно беззвучно... И почему-то
особенно страшно было смотреть именно на тех детей которые плакали беззвучно
- страшно было видеть эти крупные, набухающие, а потом скатывающиеся
стремительно жгучие детские слезы. Когда выходили они во двор, матери
хватали своих детей на руки и прижимали лицом к себе, чтобы не видели они
происходящего. И сами они опускали глаза, пытались не видеть ничего, но
вопль того, прибиваемого к забору, все время невидимой силой заставлял их
вскидывать головы, и видно было, как дрожат, как искажаются в муке их лица.
Вот одна женщина преклонных уже лет, с загорелом почти до черноты
морщинистым лицом, и с сильными, привыкшими к тяжелому труду руками,
вырвалась неожиданно для всех из колонны, и с грудным ребенком на руках
пошла медленно и слегка покачиваясь, но неудержимо, на стоявшего поблизости
солдата. За ней поспешал, уткнувшись в подол платья и всхлипывая, мальчонка
лет двенадцати.
- Да что ж вы делаете, ироды! - закричала она сильным, чуть хрипловатым
от натуги, яростным голосом и все надвигалась на этого солдата, который
растерялся и стал отступать к забору, - Как вы Христу то в лицо смотреть
будете, ироды?! Звери, подонки...!
Офицер, который только что тряс Ивана повернулся к этому теснимому
женщиной, растерявшемуся солдату и выкрикнул ему что-то. Солдат метнул на
офицера быстрый взгляд и тогда лицо его распрямилось - от неуверенности и
испуга не осталось больше и следа: ведь он услышал голос своего начальника,
тот ясно сказал ему, что делать с этой женщиной - ну а раз так сказал
начальник, значит так и должно быть, значит и никаких сомнений не должно
быть. И ему даже стыдно стало за свою растерянность, и то, что он сотворил
дальше он сотворил старательно, зная, что офицер следит за его действиями...
Он поднял винтовку и закрепленным на ней, окровавленным уже штыком с
силой ударил... он намеривался проткнуть младенца, которого она несла, но
женщина успела прикрыть его рукой... Удар был так силен, что штык пронзил
насквозь и руку и младенца и неглубоко еще вошел ей в грудь... Младенец
вскрикнул, дернулся, а фашист уже выдернул резко штык и ударил ее во второй
раз в живот...
У Ивана потемнело все перед глазами и он, заорав как раненный волк,
бросился на этого солдата, и обрушился на него, когда тот выдергивал штык из
тела безумно вопящей женщины. Иван ударил его со всей силу кулаком по черепу
и, почувствовав как звериная ярость растет в нем, все бил и бил его со всего
размаха по голове, не думая уже ни о чем, зная просто, что если он не будет
его бить, то сойдет с ума и перегрызет всем глотки...
- Ну не стреляйте! - торопливо визжал где-то Свирид, - он шофер, слышите,
слышите - он шофер! Ну побейте его, но только не убивайте, ладно? Одно
шофер, слышите, слышите - он шофер!
Ивана били прикладами, но, как ему показалось несильно, во всяком случае
он почти не чувствовал боли, и даже когда, что-то хрустнуло у него в колене,
не почувствовал он ничего...
Детские вопли заполнили собой все пространство, всю вселенную, все
мировозздание; и в этой адской, созданной человеком, душной и кровавой
маленькой вселенной райским перезвоном звучал, колеблясь как маятник часов,
безумный визг, трясущего его Свирида:
- Иван! Ну дурак ты что ли, Иван-а-а! Дурак ты что ли - они ведь твою
женку убьют, я же говорю - не смотри ты на это, а?! Не смотри - а?! Иван, ну
отвези им машину и все - и тогда все живы будут, я прошу тебя, ну что тебе
стоит, ну не надо только больше! Иван, а то совсем плохо будет! Женку то и
детей ведь убить могут, ты о них подумай - ведь убить их могут!
Ивана еще раз ударили прикладом в плечо и он увидел красное, разъяренное
и окровавленное лицо того солдата... он размахнулся винтовкой еще раз, метя
Ивану в лицо, но его подхватили другие солдаты и оттащили с трудом в
сторону.
В застилаемом кровью и пылью, полным воплей дворике, появился
жердь-переводчик. Он, широко размахивая руками и ногами, подошел к Ивану и,
слегка склонившись над ним без выражения, слегка раздраженно заговорил:
- Ти не будешь слушаться - будешь дра-ятся тьебе капут! Бабе капут,
дьетем капут, ти поняль?
- Иван, Иван Петрович, ну что же вы!
Иван так резко, что отдалось рвущемся разрывом, повернул голову, и увидел
окровавленную груду плоти, истыканную штыками и еще разорванную пулями,
перед которой стоял на коленях и пронзительно рыдал двенадцатилетний
мальчонка. И вспомнился тогда ему Сашка - он ведь был одного с этим
мальчиком возраста...
- Я повезу... я сделаю все что вам нужно, - захрипел он опять
захлебываясь кровью, которая шла из его разбитых десен.
Переводчик-жердь все еще возвышался над ним и поглядывал с сомнением на
Ивана. И тогда Ивану страшно стало от мысли, что он, избитый, может
показаться ненужным и слабым, что его попросту пристрелят на этом кровавом
дворе, а семью... Вновь в голове его забабахал молот и он вскочил на ноги и
стараясь выдавить из себя ровный и сильный голос проговорил:
- Я готов выполнить ваши приказания!
Ему ужасно хотелось ударить со всего размаха в это лоснящееся от пота,
самодовольное лицо, и он бы сделал это - существование, стало для него
невыносимо мучительным, и быстрая (быть может) смерть, которая последовала
бы за этим ударом, казалась ему лучшим выходом... Но он помнил о своей
семье: о Марье, с ее горячими локонами и юным еще голосом, о Сашке, который
считал своего отца самым отважным, героическим человеком на свете и наконец
Ирочку с ее глубокими, светлыми глазками - только память о них давала ему
сил, говорить то, что он говорил. Глаза его правда выдавали - они говорили
совсем другое, они вцеплялись в горло этой `жерди` - он его рвал в клочья
своим взглядом.

ПОЛНЫЙ ТЕКСТ И ZIР НАХОДИТСЯ В ПРИЛОЖЕНИИ



Док. 129173
Опублик.: 20.12.01
Число обращений: 1


Разработчик Copyright © 2004-2019, Некоммерческое партнерство `Научно-Информационное Агентство `НАСЛЕДИЕ ОТЕЧЕСТВА``