В Кремле объяснили стремительное вымирание россиян
ОТЧАЯНИЕ Назад
ОТЧАЯНИЕ

ПОЛНЫЙ ТЕКСТ И ZIР НАХОДИТСЯ В ПРИЛОЖЕНИИ

Юлиан Семенов.
Отчаяние


`ДЭМ`, Москва, 1990
ОСR Халиман А.Т. FinеRеаdеr 5.0 11.07.2001


Светлой памяти моего друга Шандора Рада (`Дора`) посвящаю
И Аверелл Гарриман, посол Соединенных Штатов, работавший в Москве в самые
сложные годы великого противостояния, и сменивший его герой сражений в
Европе генерал Бэддл Смит передавали в государственный департамент
сообщения, которые никак нельзя было считать сбалансированными.
Вольно или невольно они исходили в своем анализе русской ситуации из тех
норм и законов, которые были записаны в их Конституции и охранялись их
прессой, Конгрессом, Сенатом, общественным мнением. Американские дипломаты,
посещавшие редкие приемы в Кремле, не отрывали глаз от того стола, за
которым стоял Сталин и его коллеги: они старались не пропустить ни единого
перемещения, ни . единого контакта членов Политбюро друг с другом; однако
налицо было дружество и доброжелательная монолитность.
Шок, вызванный смещением маршала Жукова, которого западные эксперты
прочили в члены Политбюро, прошел за год: сенсация на Западе недолговечна --
их там каждый день подбрасывают, успевай глотать. Постепенно Жукова забыли,
ибо он остался жив и даже продолжал командовать военным округом.
...Главная ошибка американцев -- после забвения `дела` Жукова --
заключалась в том, что они по-прежнему считали всех тех людей, которые
выходили в кургузых пальто и кепках (кроме, пожалуй, Молотова и Вышинского)
следом за Сталиным на Мавзолей первого мая и седьмого ноября, единым,
сконцентрированным целым, командой, подобной тому штабу, который собирал
вокруг себя каждый президент Соединенных Штатов Америки.
Они считали, что после краха Троцкого и Бухарина (обоих терпеть не могли
в Нью-Йорке за их революционную деятельность) Сталин остался с теми, кому
верит беззаветно, как и они ему.
Они привыкли к тому, что рядом со Сталиным всегда стояли Молотов и
Ворошилов, дальше -- Жданов, Микоян, Каганович, Вознесенский, Маленков,
Берия и Суслов.
Когда же, однако, Георгий Маленков не появился на трибуне Мавзолея, часть
дипломатов предположила, что аппаратчик переброшен на высший пост в
Узбекистан, потому что, видимо, оттуда идет главный поток военной помощи
отрядам Мао Цзэдуна. Вопрос о том, кто победит в Китае, -- вопрос вопросов
для Сталина; не ктб иной, как Троцкий, обвинял Сталина в том, что его
политика привела к путчу Чан Кайши и разгрому коммунистов в этой
пятисотмиллионной стране...
И лишь один человек -- корреспондент британской газеты, никогда не
рекламировавший то, что его дед был русским и заставил его выучить этот
язык, -- сделал довольно серьезный анализ глубинных явлений, происходивших в
Кремле.
Именно он пришел к выводу, что `старая гвардия`, ` окружавшая Сталина на
Мавзолее, свои позиции теряет -- это `мертвые души`, хотя Сталин подчеркнуто
дружески переговаривался с ними на трибуне, внимательно их выслушивал и
улыбчиво соглашался со всем тем, что они ему говорили.
Именно этот журналист определил для себя группу молодых лидеров, которые
шли за своим ледоколом -- будущим преемником генералиссимуса Андреем
Ждановым. Этими `младотурками` он считал члена Политбюро, заместителя
Сталина в правительстве, председателя всемогущего Госплана Вознесенского,
великолепно проявившего себя как член Государственного Комитета Обороны, и
нового секретаря ЦК Кузнецова, героя ленинградской блокады, занявшего
ключевой пост Маленкова: ` кадры, армия, государственная безопасность. Им,
этим ленинградцам, противостоял Берия, введенный в Политбюро вместе с
Маленковым лишь в сорок шестом году. Теперь, однако, когда Маленков
отправился в тот регион, куда в свое время был сослан бывший вождь
Рабоче-Крестьянской Красной Армии Троцкий, маршал Берия остался один на один
в своем противостоянии могущественной ленинградской троице.
Версия, что Маленков руководил помощью Мао Цзэ-дуну, отвергалась
англичанином; если такая помощь и существовала, то шла она через Алма-Ату,
Монголию и Хабаровск.
Англичанин, все еще имевший как журналист определенные выходы на русских,
узнал, что Ворошилов теперь -руководил в Совете Министров культурой; это
смехотворно -- культурой в стране руководил Жданов; в Министерстве
иностранных дел все большую силу набирал Вышинский; постепенно и аккуратно
Молотова отводили в тень. Почему?
И британский журналист пришел к выводу: предстоит очередная схватка.
Жданов, нынешний `человек Nо 2`, начал проводить свою русификаторскую
политику. По Москве пошли шутки, произносимые, впрочем, шепотом: `Россия --
родина слонов`. Действительно, из установок Жданова следовало, что все
важнейшие изобретения в мире принадлежат Советам, время преклонения перед
`гнилым буржуазным Западом` прошло; два грузина в Политбюро -- слишком
много, Сталин, постоянно подчеркивавший примат русского, -- с ноября сорок
первого,-- мог пойти на то, чтобы пожертвовать Берия, вернув его в Грузию.
Опасаясь публиковать свой прогноз, чтобы не быть в тот же день выкинутым
из Москвы, англичанин ограничился туманным комментарием по поводу того, что,
видимо, в Узбекистане, да и вообще в Азии, предстоят серьезные перемены,
если туда направлен такой авторитетный член Политбюро, каким по праву
считается Маленков, постоянно стоявший на трибуне Мавзолея вместе с
Лаврентием Берия.
...На самом же деле ситуация была куда более сложной и напряженной, чем
мог предполагать англичанин, верно почувствовавший нечто, но незнакомый с
великим таинством византийской интриги...
Все те дни, пока Исаев лежал в трюме и слышал над собою постоянный,
изматывающий грохот двигателей, он видел только одно лицо: человека, который
приносил миску ухи и, сняв наручники, бесстрастно следил за тем, чтобы все
было съедено. Возможно, в уху мешали снотворное, потому что сразу после
этого Исаев погружался в тупое и бессильное забытье; противиться судьбе он
был не в силах уже, воспринимая происходящее отстраненно, равнодушно.
Однажды, правда, сказал:
-- Я все время потный... Очень жарко... Можно принять душ?
-- Нике фарштеен, -- ответил человек, и тогда Исаев понялучто все эти дни
уху ему приносил русский.
Не может быть, сказал он себе, чтобы наши проломили мне голову в порту;
это какой-нибудь власовец; я не имею права ему открываться; какое же это
было счастье, когда я добрел до нашего торгпредства, и открылся, и слышал
своих, ел щи и картошечку с селедкой, и постоянно торопил товарищей,, чтобы
они выехали туда, где ждал помощи Роумен с запеленутым Мюллером, а они
успокаивали меня, говорили, чтоб я не волновался, уже, мол, поехали; хотите
еще рюмашку; надо расслабиться; вы ж дома, сейчас мы вас довезем до порта,
тут оставаться рискованно, знаете ситуацию лучше нас, пойдете по седьмому
причалу, там вас встретят, угощайтесь, дорогой...
Как же лихо меня перехватили, сонно думал он; стоило нашим отстать на сто
метров всего, стоило мне остаться одному -- и все! Я ж знал, что меня пасут,
постоянно, каждодневно, ежечасно пасут, надо было бежать сквозь этот
масляный, липкий провал портовой затаенной темноты и очутиться возле сходен
нашего корабля, а я не бежал, у меня сил не было бежать, и какой-то вялый
туман в голове до того мгновения, пока я не ощутил раскалывающий треск в
темечке, и это было последнее, что я ощутил тогда, на берегу Атлантики, в
душных тропиках, пропахших рыбой, мазутом и канатами, -- у каждого каната в
порту свой особый запах, странно, почему так?
...Утром тот же человек поднимал его, снимая с ног `веревки, и вел в
туалет; дверь закрывать не разрешал, внимательно смотрел, как он корчился
над узкой горловиной гальюна; на корточках долго сидеть не мог, снова ломило
в позвоночнике, как до того дня, пока его не вылечила индианка, когда ж это
было? Как ее звали? Кыбы-вирахи? Или это вождь, ее муж? Ее звали Канксбрихи,
кажется, так...
...На гвозде висел один лист белой бумаги, его приходилось долго
разминать, потому что бумага была канцелярская,-твердая, чуть ли не картон.
-- Слушайте, -- сказал как-то бессловесному человеку Исаев, -- неужели на
судне нет пипифакса?
-- Нике фарштеен, -- заученно ответил тот, надевая на запястья Исаева
наручники.
...Он мог осознанно, поэтапно думать лишь утром, перед походом в гальюн
-- до ухи и перед ухой-ужином; все остальное время лежал в мокром
беспамятстве, руки в наручниках, ноги повязаны, словно у коня в ночном, тело
задеревеневшее, лишь изредка сведет судорогой икры, но он воспринимал эту
судорогу как благо, свидетельство того, что жив, что происходящее не бред, а
явь, самая что ни на есть реальность...
Он потерял счет дням, но понял, что плавание длится долго, потому что
брюки не держались на нем -- от жары похудел; попросил дать ремень.
-- Нике фарштеен...
Через несколько дней он сказал:
-- Переверните матрац, он мокрый, вы меня так живым не довезете,
накажут...
-- Нике фарштеен, -- ответил человек, и в глазах у него сверкнуло
ледяным, искристым холодом.
Однако назавтра, когда его повели в гальюн, матрац заменили: вместо того,
который превратился в мокрую, пропахшую потом и мочевиной труху, бросили
пару байковых одеял. На одном из них он обнаружил выцветшее клеймо: `т/х
Валериан Куйбышев`.
...Значит, правда, сказал он себе; значит, все, что я гнал от себя все
эти годы, чему запрещал себе верить, что постоянно рвало сердце, -- правда.
С мучительным стыдом он явственно увидел лица Каменева, Кедрова и Рыкова,
когда семнадцатилетним впервые переступил порог Смольного в Октябре. Он в
три дня легко освоил вождение `мотора` и попеременно возил на французском
авто Антонова-Овсеенко и Подвойского.
Отец проводил дни и ночи вместе с Мартовым и Ли-бером; встречались редко,
ночью, чаще всего под утро.
-- Севушка, -- говорил тогда отец, -- ты с теми, кто не хочет думать о
реальностях. Нельзя удержать власть в одиночку! Нельзя отбрасывать всех, кто
начинал революцию в этой стране, сие чревато...
-- Папа, даже мудрейший и честнейший Владимир Львович Бурцев кричит:
`России нужна сильная личность, хватит болтовни, необходим порядок, пора
действовать!` Это же страшно, папа: призыв к `сильной личности` означает
путь в военную диктатуру или новую монархию -- пусть наполеоновскую, но
монархию! А вы? Что предлагаете вы, меньшевики? Где ваша программа?
`Ждать`?! Но ведь придет новый Корнилов, расставит казаков по углам и вас же
повесит на столбах вместе с нами и товарищами эсерами... Армия доведена до
белого каления,
армия готова на все -- она не прощает проигранных войн...
-- Лебедь,- рак и щука, -- вздохнул отец. -- Когда сегодня Керенский
назвал происходящее на улицах `бунтом черни`, Мартов заклеймил его как
человека, объявившего гражданскую войну революции... Даже член партии
Керенского, чистейший Миша Гоц потребовал от Временного правительства
программы... Да, мы подвержены извечной хворобе русского либерализма --
болтовне и пустым дебатам, -- но нельзя требовать власти одной партии, это
такая же диктатура, как бурцевская `сильная личность`... Я обещаю тебе
поговорить с Бурцевым, Севушка, но не связывай себя накрепко с теми, кто
играет азартную игр`у во власть...
-- Предложение? -- сухо спросил он отца. Как же мы умеем обижать
максималистским тоном, как же безжалостны мы в вопросах, на которые нет и не
может быть однозначных ответов...
Отец тогда посмотрел на него с укором:
-- Думать, Севушка, думать... Ты прав, мы с Мартовым и Плехановым болеем
традиционной болезнью -- споры, поиск оптимального пути, составление
резолюций, просчет вероятии, боязнь крутых решений... Все верно, сынок, на
то мы и русские, но примет ли народ западноевропейскую модель революции,
которую столь решительно предлагают Ленин и Троцкий? Об этом ты думал?
...Когда человек принес уху, Исаев собрал себя, был готов к работе:
натужно сблевав в миску, он оттолкнул ее, отвалился на спину, застонал:
-- Воды-ы-ы... Умираю... Скорей...
Он перешел на русский; да, я у своих, `т/х Куйбышев`, но свой ли я этим
своим?!
А если я им не свой, значит, пришло время работать.
Человек, испуганно глянув на Штирлица, прогрохотал по лестнице своими
громадными бутсами, и, когда он убежал, а несъеденная уха со снотворным или
какой иной гадостью, медленно зыбясь на металлическом полу, стекла в угол
отсека, -- в такт работе машин, -- Исаев расслабился и сказал себе: времени
тебе отпущено немного, начинай готовиться к тому, во что ты запрещал себе
верить, -- как можно верить перебежчикам вроде Бажанова, Кривйц-кого,
Раскольникова?!
А ты, спросил он себя, ты, который был весь Октябрь в Смольном, ты
искренне верил тому, что писали о нас в конце тридцатых? Нет, ты не верил,
ответил он себе со страхом, но ты считал, что дома происходят процессы,
подобные тем, что- сотрясали республиканский Конвент Франции, -- Марат,
Дантон, Робеспьер... А кем ты считал Сталина? Робеспьером или Наполеоном?
Отвечай, приказал он себе, ты обязан ответить, ибо врачевать, не поставив
диагноз, преступно... Почему Антонов-Овсеенко тогда, в Испании, во время
последней встречи, смотрел на тебя с такой плачущей, бессловесной тоской?
Почему он не ответил ни на один твой вопрос, а сказал лишь два слова:
`приказано выжить`? Почему он запретил тебе возвращаться домой? Почему он
повторял, как заклинание: `Главное -- победить здесь фашистов...`
А почему ты отказался вернуться в Москву, когда тебя наконец вызвали --
накануне войны?! Только ли потому, что ты считал невозможным бросить работу
против нацизма?
Ты боялся, признался он себе, ты попросту боялся, потому что все те, кого
начиная с тридцать седьмого вызывали в Москву, исчезли навсегда, бесследно,
словно канули в воду...
Ты спрятался за спасительное антоновское `приказано выжить`, ты решил
ждать... Сын своего отца -- ожидание никогда не приводит к победе... Точнее
-- `одно ожидание`... Не надо так категорично отвергать великое понятие
ждать... Ждут все: и Галилей в тюрьме инквизиции, и палач, готовящийся к
казни Перовской, и Станиславский, выходящий на генеральную репетицию, и
тиран, замысливший термидор, и революционер, точно чувствующий ту минуту,
когда необходимо выступить открыто и бескомпромиссно. Ты успокаивал себя
придуманной самозащитой: крушение гитлеризма неминуемо поведет к изменению
морального климата дома...
Не ускользай от самого себя, приказал он себе. Ответь раз и навсегда: ты
верил, что Каменев, Бухарин, Рыков, Радек, Кедров, Уншлихт -- шпионы и
враги?
Ты никогда не верил в это, сказал он себе и почувствовал освобождающее
облегчение. Но тогда отчего же ты продолжал служить тем, кто уничтожил твоих
друзей? За что мне такая мука, подумал он. Почему только сейчас, у своих, ты
должен исповедоваться перед самим собой?! Это не исповедь, а пытка, это
страшнее любой пытки Мюллера, потому что он был врагом, а моих друзей
убивали мои же друзья...
Он вспомнил их маленькую квартирку в Берне, вечер, отца возле лампы,
книгу, которую он держал на своей большой ладони -- нежно, как
новорожденного; вспомнил его голос, а из всех отцовских фраз, которые и
поныне звучали в нем;`-- особенно трагичные: `Отче святый, -- говорили
недовольные Годуновым патриарху Иову, -- зачем молчишь ты, видя все это?` Но
чем могло кончиться столкновение патриарха с царем? И патриарх молчал; `Видя
семена лукавствия, сеямыя в винограде Христовом, делателе изнемог и, только
господу Богу единому взирая, ниву ту недобруя обливал слезами...`
А потом отец читал о некоем человеке князя Шесту-нова по имени Воинко,
который донес на своего, барина, и за это ему сказали царское жалованное
слово и отбла- ` годарили поместьем. `И поощрение это произвело страшное
действие: боярские люди начали умышлять всяко над своим барином, и,
сговорившись человек по пяти-шести, один шел доносить, а других ставил в
свидетели; тех же людей боярских, что не хотели души свои губить, мучили
пытками и огнем жгли, языки резали и по тюрьмам сажали,. а доносчиков царь
Борис жаловал своим великим жалованием, иным давал поместья, а иным -- из
казны -- деньги. И от таких доносов в царстве была большая смута: доносили
друг на друга попы, чернецы, пономари, просвирни, даже жены доносили на
мужей своих, а дети -- на отцов, так что от такого ужаса мужья таились от
жен своих, и в этих доносах много крови проливалось неповинной, многие от
пыток померли, других казнили, иных по тюрьмам рассылали`...
Отец тогда оторвался от книги, внимательно посмотрел на сына и заключил:
`Борис не мог проникнуться величием царского сана и `счерпнуть в нем
источник спокойствия и милости... Борис и на престоле по-прежнему оставался
подозрительным... Он даже.молитву придумал особую для подданных, при
заздравных чашах: `Борис, единый Подсолнечный Христианский царь, и его
царица и их царские дети на многие лета здоровы будут`...`
А знаешь, спросил тогда отец, сколько погибло в Москве от голода в ту
пору? Не отгадаешь: полмиллиона человек! Зато хоронили всех за царские
деньги, а хлеб купить, что немцы в Архангельск привезли, Борис запретил:
`Негоже иноземцам знать про наши дела, мы самая богатая держава Европы,
такого мнения и держаться станем!`
...Исаев услышал грохот торопливых шагов и сразу понял, что спускаются
двое -- один в бутсах, знакомый ему `никс фарштеен`, а второй ступает мягче,
видимо, в ботинках.
Действительно, второй был в лакированных туфлях на босу ногу, в плавках,
и с докторским чемоданчиком в руке.
-- Эй, -- сказал он, всячески избегая русских слов, -- блют прессион, гиб
мир ханд...
Исаев затрясся от приступа смеха, пришедшего изнутри как избавление от
безысходности. Рта он не разжимал, губы пересохли, кровоточили; если
позволить себе рассмеяться в голос, кровь потечет по подбородку, шее, груди,
а у него выработалось особое отношение к себе -- он постоянно видел себя как
бы со стороны, так же оценивал свои поступки; не тердел неряшливости, был
точен до секунды, всегда ощущал в себе часы, ошибиться мог на пару минут от
силы, жил по собственному графику, в котором не было таких слов, как
`забыл`, `не успел`, `не смог`.
-- Пусть наручники снимет, -- прошамкал Исаев. -- Как же вы мне давление
померяете?
-- Никс фарштеен, -- повторил тот, что в бутсах, и снял наручники.
...Исаев поверил в магию индейцев, убедившись в их великом, недоступном
нам знании на собственном опыте; он научился сдерживать дыхание, учащать
пульс, останавливать его даже; ну, меряй, подумал он, я тебе подыграю,
испугаешься...
Через час его перевели в другое помещение, где не так грохотало и не было
угарного машинного смрада, обтерли мокрым полотенцем и дали чашку воды --
она была сладкой, без подмеси, поэтому проснулся он рано, часа за три перед
тем, как должен прийти уханосец. Он был убежден, что не ошибается во
времени, и не торопясь начал допрашивать себя, силясь понять, чего же от
него хотят свои!
...На третий день корабль пришвартовался: голосов по-прежнему слышно не
было. Спустился `никс фарштеен`, снял наручники, бросил пиджак и туфли,
дождался, пока Исаев оденется, натянул ему на голову капюшон и, подхватив
под руку, повел по скользким, маслянистым лестницам наверх.
На палубе, вдохнув свежего воздуха, Исаев упал.
Сколько был в беспамятстве -- не помнил, ощутил себя на кровати, шелковая
подушка, мягкое, верблюжьей шерсти одеяло. Руки и ноги были свободны, пахло
сухим одеколоном, чем-то напоминавшим `кельнскую воду`.
Он пошарил рукой вокруг себя, натолкнулся на лампочку, включил ее: стены
комнаты были отделаны старым деревом, окна закрыты тяжелыми металлическими
ставнями; в туалете нашел английскую зубную пасту, английское мыло.
Ты дурак, Исаев, сказал он себе; ты посмел грешить на своих и раскрылся,
ты заговорил по-русски, чего не делал четверть века, тебе крышка, одна
надежда и осталась -- на своих. Мыслитель сратый, русскую смуту вспоминал! А
чем она отличалась от тех, что были в Англии?..
-- Здравствуйте, я ваш следователь, меня зовут Роберт Клайв Макгрегор.
После того как мы проведем цикл допросов, вы вправе вызвать адвоката: если
бы вы не были тем, кем были, мы бы дали вам право пригласить любого адвоката
уже на этой стадии следствия.
-- А кем я был? -- поинтересовался Исаев.
-- Мы располагаем достаточной информацией о вашем прошлом. Суть следствия
заключается в том, чтобы во время нашего диалога окончательно расставить все
точки над `i`.
-- Могу я задать вопрос?
-- Пока мы не начали работу -- да.
-- Вы назвали свое имя, но я не знаю, какую страну вы представляете...
-- Я представляю секретную службу Великобритании.` Удовлетворены ответом?
-- Вполне. Благодарю.
-- - Фамилия, имя, место и год рождения?
Исаев готовился к такому вопросу, он понимал, что все зависит от того,
кто, где и как будет произносить эти, казалось бы, столь простые слова, но,
услыхав их, ощутил растерянность, не зная, что ответить...
...Приученный двадцатью, пятью годами к тому, чтобы анализировать,
рассматривая и оценивая с разных сторон не то что слово, но даже паузу,
взгляд и жест -- как свой, так и собеседника, -- Исаев был убежден, что
своим, вернись он на Родину, и отвечать не придется, там все знают... Однако
во время морского, столь страшного путешествия с `никс фарштеен` он
раскрепощенно, с душащей обидой и презрением разрешил себе наконец услышать
тот вопрос, который жил в нем начиная с тридцать шестого года, после
процесса над Львом Борисовичем и Зиновьевым: `А, собственно, кто теперь
знает обо мне, ееяи Каменев, Зиновьев, Бакаев и даже курьер Центра Валя
Ольберг -- враги народа?`
В тридцать седьмом, когда один за другим исчезли те, кто строил ЧК, кто
знал его отменно: Артузов, Кедров, Уншлихт, Бокий, Берзинь, Пузищшй, он
ощутил зябкую пустоту, словно окончательно порвалась пуповина, связывавшая с
изначалием; с осени тридцать девятого люди из Центра вообще перестали
выходить на него.
Пакт с Гитлером он принял трагично, много пил, искал оправдания:
объективные -- находил, но сердце все равно жало, оно неподвластно логике и
живет своими законами в системе таинства под названием `Человек`.
...Именно тогда Исаев заново прочитал книгу Вальтера Кривицкого,
резидента НКВД в Париже, который выступил с разоблачением Ягоды, Ежова и
Сталина. Исаев хорошо знал Кривицкого,
у них было три встречи в Париже и Амстердаме во время прогулки на
туристском катере по тихим каналам, над которыми медленно стыли чайки; тогда
его отчего-то поразило, что они не кричали, как на берегу или в порту,
странно...
Сразу после того, как уход Кривицкого стал сенсацией, в тридцать седьмом
еще, Исаев затаился: `если он предал -- значит назовет имена Шандора,
Треппера и мое`. Цепь, однако, продолжала функционировать; отозвали трех
товарищей -- видимо, боялись за них, но потом докатилось, что дома их
расстреляли...
Значит, Кривицкий хранил в себе то, что ему предписывал долг? Значит, он
не открыл имен товарищей по борьбе с нацизмом? Значит, действительно он ушел
по идейным соображениям? Предатель в разведке прежде всего открывает имена
друзей, но ведь Вальтер знал Яна, Кима, но ни словом не упомянул о них...
`.Кривицкого убили, он унес с собой имена товарищей, никто в Европе не
был схвачен; значит, он выбрал путь политической борьбы против террора, а не
измены?
Тем не менее Исаев тогда сменил квартиру и лег на грунт, стараясь понять,
нет ли какой-то связи между происходящим дома и тем, что ежечасно затевалось
в сером здании на Александерплац и в тех конспиративных квартирах, где он
мог появляться, не вызывая подозрения у руководства. Как никто другой, он
четко знал внутренние границы рейха: `это мое дело, это мой агент, это моя
информация -- не вздумай к ним прикоснуться; собственность`.
Он заметил ликование в РСХА, когда пришло сообщение, что на
партконференции из ЦК `за плохую работу` был выведен бывший нарком
иностранных дел Литвинов; иначе, как `паршивый еврей, враг НСДАП`, его в
Германии не называли.
Именно тогда в баре `Мексике`, крепко выпив, Шелленберг поманил пальцем
Штирлица и, бряцая стаканами, чтобы помешать постоянной записи всех
разговоров, которые велись тут по заданию Гейдриха, шепнул:
-- Зачем война на два фронта? Ведь Сталин расстилается перед нами! Он
капитулировал по всем параметрам! Он подстраивается под наши невысказанные
желания, чего ж больше?!
Штирлиц отправил шифрованную телеграмму об этом из Норвегии, приписав,
что ответа может ждать только один день, дал адрес отеля -- не своего, а
того, что был напротив. Через пять часов неподалеку от парадного подъезда
остановился `паккард`, вышли трое: заученно разбежались в разные стороны --
рассматривать витрины; тот, кто сидел за рулем, отправился к портье, пробыл
там недолго, вышел, пожав плечами, сел в машину и уехал; троица осталась.
Через десять минут Исаев позвонил портье, назвался Зооле-- тем
псевдонимом, который тогда знала Москва, спросил, не приходил ли к нему,
директору Любекского отделения банка, господин высокого роста в бежевой
шляпе.
-- Он только что ушел, господин Зооле, очень сожалею! Хотите, чтобы я
послал за ним человека? Возможно, он еще ждет такси.
-- Нет, спасибо, -- ответил Исаев, -- пошлите вашего человека в отель
`Метрополь`, это наискосок, пусть оставит портье письмо моего друга, он же
принес мне письмо?
-- Оно передо мной, господин Зооле, сейчас оно будет в `Метрополе`.
В шифрописьме говорилось: `Спасибо за ценнейшее сообщение. В Берлин вам
возвращаться рискованно, позвоните в посольство, назовитесь и оставьте
адрес, о вас позаботятся...`
Через полчаса Исаев, сломанный и раздавленный, выехал на аэродром и взял
билет в Берлин...
А может быть, действительно в стране случилось самое страшное и к власти
пришли те, кто хочет Гитлера? Кто же его хочет?
И он не посмел тогда дать ответ на этот вопрос -- жалко, сломанно, с
ощущением мерзкой гадливости к самому себе
...Куда бы я отсюда ни бежал, сказал он себе тогда, понимая, что в
который уже раз оправдывает себя, вымаливая у себя же самого индульгенцию,
меня всюду будут воспринимать как оберштурмбаннфюрера СС, врага, нациста,
губителя демократии... Я лишен права сказать, кто я на самом деле, потому
что враги начнут кампанию: `гестапо и НКВД умеют сотрудничать даже в
разведке, совместимость`... Вальтер Кривицкий ушел чистым... Я служил в
РСХА, я замаран тем, что ношу руны в петлицах и имею эсэсовскую наколку на
руке...
Ну ты, сказал он себе, вернувшись в Берлин, сейчас надо сделать все,
чтобы вернуться -- нелегально -- домой. И уничтожить там тех, кто предал
прошлое. Это высшая форма преступления -- предательство прошлого. Такое не
прощают. За это казнят... Ты способен на это? Или ты трус, спрашивал он себя
требовательно, с бессильной яростью.
Эта мысль постоянно ворочалась в нем до того дня, пока он не прочитал
фрагменты плана `Барбаросса`, а затем в марте сорок первого получил шифровку
из Центра, поначалу испугавшую его, ибо никто не знал его нового адреса:
`Ситуация в Югославии складывается критическая, враги народа,
провоцировавшие дома репрессии, ликвидированы, просим включиться в активную
работу`.
Исаев испытал тогда счастливое облегчение, уснул без снотворного, однако
наутро проснулся все с той же мыслью: `Значит, ты все простил? Ты все забыл,
как только тебя поманили пальцем?`
Но тогда он уже вновь обрел право дискутировать с самим собою, и поэтому
он круто возразил себе: `Меня поманили не пальцем, я не проститутка, мне
открыто сообщили, что были репрессии и что с приходом нового наркома Берия
прошлое кануло в Лету: Марат -- Дантон -- Робеспьер; революция не бывает
бескровной...
-- Я не стану отвечать на ваш вопрос, мистер Макгрегор...
Тот кивнул, закурил, пододвинул Исаеву `Винстон`, записал ответ в лист
протокола и перешел ко второму вопросу:
-- Фамилии, имена, годы и места рождения ваших родителей?
-- И на этот вопрос я отвечать не стану.
-- Являетесь ли вы членом какого-либо профсоюза, партии, пацифистской
организации?
-- Прочерк, пожалуйста... Макгрегор улыбнулся:
-- Насколько мне известно, понятие `прочерк` присуще лишь тоталитарным
государствам. Мы придерживаемся традиций. Я должен записать ваш ответ.
-- Я не отвечу и на этот вопрос.
-- Имя и девичья фамилия жены?
-- Я не отвечаю
-- У вас есть дети?
-- Не отвечаю...
Макгрегор перевернул страницу, снова закурил, заметив:
. -- С наиболее скучными вопросами мы покончили, теперь перейдем к делу.
Он раскрыл вторую папку, достал оттуда фотографию Штирлица, сделанную
кем-то в Швейцарии возле пансионата `Вирджиния`, когда он искал несчастного
профессора Плейшнера:
-- Знаете этого человека?
-- Чем-то похож на меня...

Но это не вы?

-- Нет, это не я.
Макгрегор пододвинул папку:
-- Поглядите: там есть ваши фото в форме, вместе, С Шелленбергом в
Лиссабоне, данные из вашего личного Дела, характеристики...
Все верно: Макс фон Штирлиц, штандартенфюрер СС, истинный ариец, отмечен
наградами фюрера и благодарностями рейхсфюрера, предан идеалам НСДАП,
характер ,/нордический, стойкий, спортсмен, порочащих связей ` с врагами
рейха не имел, родственников за границей нет, фамилию не менял, никто из
близких не был арестован гестапо...
-- -Этого человека знаете? -- усмехнулся Макгрегор. -- Или нужны очные
ставки?
-- Я бы не отказался от очных ставок.
-- Вы их получите. Но лишь после того, как мы кончим наше собеседование.
-- Мистер Макгрегор, собеседования не получится. Я не стану отвечать ни
на один ваш вопрос. Тот покачал головой:
-- На один ответите: как вы себя чувствуете после столь отвратительного
путешествия? Пришли в себя?
-- Да, в какой-то мере.
-- Врач не нужен?
-- Нет, благодарю.
-- Не сочтите за труд закатать рукав рубашки, я хочу сфотографировать
номер вашей эсэсовской татуировки.
Исаев помедлил мгновение, понял, что отказывать глупо, отвернул рукав,
дал сфотографировать татуировку -- невыводимо въедливую: тысячелетний рейх
не допускал и мысли о возможном крахе, все делалось на века, прочно.
...А потом в эту комнату с металлическими тяжелыми ставнями ввели
штурмбаннфюрера СС Риббе из гестапо -- сильно похудел, костюм болтается,
глаза пустые, недвижные, руки бессильно висят вдоль тела.
-- Вы знаете этого человека? -- обратился к нему Макгрегор.
-- Да, он мне прекрасно известен, -- монотонно-заученно отрапортовал
Риббе. -- Это штандартенфюрер СС Штирлиц из политической разведки,
доверенное лицо бригадефюрера Шелленберга.
-- Вам приходилось работать со Штирлицем?
-- Нет.
-- Благодарю вас, -- с традиционным оксфордским придыханием учтиво
заметил Макгрегор, -- можете возвращаться к себе.
Следующим был Воленька Пимезов, бывший помощник Гиацинтова, начальника
владивостокской контрразведки в двадцать втором -- последней обители белой
России.
-- Знаете этого человека?
Воленька был в отличие от Риббе совершенным живчиком с сияющими глазами,
похудевший, но не изможденный, на Исаева смотрел с восторженным интересом:
-- Господи! Максим Максимович! Сколько лет, сколько зим! И вы здесь!
-- Мистер Пимезов, -- неожиданно резко, словно бы испугавшись чего-то,
прервал его Макгрегор, -- пожалуйста, без эмоций! Отвечайте только на мои
вопросы! Вам знаком этот человек?
-- .Конечно! Это Исаев, Максим Максимович... Макгрегор обратился к
Исаеву:
-- Вы знаете этого человека?
-- Нет.
-- Мистер Пимезов, -- меланхолично продолжал Макгрегор, -- когда, где и
при каких обстоятельствах вы познакомились с человеком, представленным вам к
опознанию?
-- Максим Максимович Исаев был ответственным секретарем газеты господина
Ванюшина у нас во Владивостоке начиная с двадцать первого...
Исаев почувствовал, как сжало сердце, вспомнил громадину Ванюшина, его
глаза, полные слез, когда он в номере хабаровского отеля, развалившись на
шкуре белого медведя -- главном украшении трехкомнатного люкса, -- дал ему
заметочку из газеты: `Вы прочтите, прочтите повнимательней, Максим
Максимович! Или хотите я? Вслух? С выражением? А? Извольте: `Вчера у
мирового судьи слушалось дело корреспондента иностранной газеты по обвинению
в нарушении общественной тишины... Корреспондент этот, Фредерик Раннет,
сказал своим гостям-иностранцам в ресторане, что в России можно любому и
всякому дать по физиономии и ограничиться за это штрафом... Заключив пари,
Раннет подошел к лакею Максимову и дал ему оплеуху. Суд приговорил Раннета к
семи дням ареста`... А?! Каково?! И-заголово-чек: `В России все можно!`. У
нас все можно, воистину! Вон мне давеча наш премьер Спиридон Дионисьевич
Меркулов излагал свое кредо: `В репрессалиях супротив политических
противников дозировка не потребна, друг мой! Тот станет у нас великим, кто
пустит кровь вовремя и к месту -- тогда пущай ее хоть реки льются... Это
вроде избавления от болезни, это как высокое давление спустить, людскую
страсть утихомирить! Главное -- врагов назвать, от них беда, не от самих же
себя?!`
-- Что вы можете сказать о деятельности Исаева? -- Макгрегор смотрел на
Пимезова с легкой долей презрения.
-- Блестящий журналист, `перо номер два`, его обожали в Приморье...
-- Что имеете добавить к этим показаниям?
-- То, что в течение последних семи месяцев, перед тем-как банды Красной
Армии вошли во Владивосток, мы тщательно следили за Максим Максимычем,
подозревая его, и не без основания, в том, что он является лазутчиком
красных.
Макгрегор обернулся к Исаеву:
-- Отвергаете?
Тот кивнул.
Макгрегор отпустил Пимезова (английский у бедолаги ужасающий, путает
времена, слова произносит на русский лад), протянул Исаеву папочку розового
цвета:
-- Ознакомьтесь...
Исаев открыл папку и впервые дрогнул: прямо в его лицо смотрели горестные
глаза Сашеньки Гаврилинрй.
Он долго не мог оторваться от ее фотографии (отметил машинально, что это
не подлинник, а копия), потом аккуратно прикрыл папку:
-- Мистер Макгрегор, я бы хотел понять, чего вы от меня хотите? Возможно,
это поможет нашему диалогу... Тот согласно кивнул:
-- Я готов ответить. Меня и мою службу интересует, на кого вы работали
по-настоящему: на красных, Шелленберга или на представителя американской
разведки мистера Пола Роумэна, вместе с которым, начиная с сорок шестого
года, развили бурную активность в Латинской Америке по розыску шефа гестапо
Мюллера?
-- Если я отвечу, что по-настоящему работал лишь на красных, это может
оказаться некоторым конфузом для британской службы: допрашивать
представителя русского союзника -- без сотрудника посольства...
-- Вы совершенно правы, мистер Штирлиц-Исаев...-Но ведь вй не сделали
подобного рода заявления... Поэтому я допрашиваю вас как эсэсовского
преступника...
-- Значит, если я сделаю такое заявление, представитель русского
посольства будет приглашен сюда? Макгрегор пожал плечами:
-- Кто же приглашает дипломатов на конспиративную квартиру секретной
службы? Мы подыщем для этого другое место... Итак, я могу записать: вы
признаете, что работали на русских?
-- Да.
-- Назовите имена тех, кто может поручиться за вас в Москве.
Исаев ощутил физически, как англичанин его ударил: кого он может назвать?
Кого? Постышева? Блюхера? Каменева? Кедрова? Уншлихта? Артузова? Берзина?
Кого?!
-- Я считаю это нецелесообразным.
-- Могу поинтересоваться: отчего?
-- На этот вопрос отвечать не стану.
-- Как нам сообщить русским ваше имя?
-- А вы дайте им те имена, которые называли господа, `вызванные вами для
опознания...
-- Хорошо, -- и Макгрегор протянул Штирлицу свое вечное перо. --
Пожалуйста, убедитесь в правильности ваших ответов и подпишите каждый.
Убедившись в том, что его ответы записаны верно -- полное отрицание всего
и вся, -- Максим Максимович подписал каждый свой ответ.
Макгрегор спрятал бумагу в портфель, откланялся и, уже открыв дверь
комнаты-камеры, задумчиво спросил: -- -- А если бы вам не постелили одеяло с
клеймом `Куйбышева`, вы бы заговорили по-русски?
И, не дождавшись ответа, вышел.
Ночью Исаев уснуть не мог, заново анализировал всю беседу с этим
придыхающим Макгрегором, то и дело возвращался к странному поведению Риббе
-- живой мертвец, что с ним сделали; потом от Пимезова перебросился памятью
к последнему дню во Владивостоке, когда Ванюшин привел его к своему лакею
Миньке, тот еще в доме ванюшинских родителей, при рабстве, был `мальчиком`,
и услыхал слова его квартиранта, приват-доцента Шамеса, словно это не
четверть века назад было, а только что,/ в этой странной деревянной
комнате... Маленький, с пушкинскими баками Шамес тогда жарко вещал ему,
Исаеву, и Ванюшину: `Если вы сможете зафиксировать электромагнитные волны,
исходящие из мозга только что умершего, они будут такими же, как у живого.
Они исчезнут лишь на третий день, когда -- по нашему христианскому присказу
-- душа уйдет из тела... Да, да, я верующий, выкрест, хоть и говорят, мол,
жид крещеный, что конь леченый... Поймите, и первый, и второй день покойник
фиксирует все происходящее вокруг него! Я еще не ответил себе: организуется
ли это слышимое в ужас там, в таинственном, распадающемся мозгу покойника?
Ведь в` самом деле выходит не душа, а энергия, мощь разума человеческого...
Энергия не исчезает -- в этом я согласен с марксистами. Но если она не
исчезает, значит, разум бесконечен, а человек духовно бессмертен? Покойник и
после смерти оставляет здесь свои электромагнитные вол-, ны, и если я
проживу еще несколько лет и Россия не сожрет самое себя, я сконструирую
аппарат, который запишет речи Нерона, плач Ярославны и невысказанные, то
есть истинные, мысли Макиавелли... Не смейтесь! (Я действительно смеялся,
вспомнил Исаев, я хохотал тогда.) Не зря говорят: `идеи носятся в воздухе!`
Стоит только настроиться на них, и тогда высший разум мира войдет в вас, и
вы станете новым пророком, и вас распнут продажные торговцы, и все начнется
сначала... Что вы смеетесь?! (Я смеялся; Ванюшин слушал завороженно, с
неизбывной тоской.) Вы просто не задумывались над тем, отчего все великие
люди либо маленькие ростом, вроде Мо льера, Наполеона, Пушкина, Лермонтова,
Ленина, либо великаны, как Петр, Кромвель, Линкольн! А в чем дело? В том,
что они вне среднего уровня человечества, поэтому им сподручнее
настраиваться и принимать электромагнитные волны ушедших гениев...` Ванюшин
тогда вздохнул: `Свернут вам голову, Рувим, либо наши изуверы, либо
красные...` Шамес зашелся смехом: `Думаете, я боюсь? Нет, вообще-то я,
.конечно, трус, но за жизнь как таковую страха не испытываю. Почему? А
потому, что я, как и вы, есть пустота! Вы касаетесь меня пальцем, и вы
ощущаете меня, но чем вы меня ощущаете и что вы ощущаете?! Тело состоит из
атомов. А ведь атом -- это ядро, вокруг которого в громадной пустоте
вращаются крошечные невесомые электроны. В пустоте! Следовательно, вы
прикасаетесь пустотой к пустоте! В мире нет массы! Есть энергия и магнитное

ПОЛНЫЙ ТЕКСТ И ZIР НАХОДИТСЯ В ПРИЛОЖЕНИИ



Док. 128977
Опублик.: 19.12.01
Число обращений: 1


Разработчик Copyright © 2004-2019, Некоммерческое партнерство `Научно-Информационное Агентство `НАСЛЕДИЕ ОТЕЧЕСТВА``