В Кремле объяснили стремительное вымирание россиян
ЗАТВОРНИК И ШЕСТИПАЛЫЙ Назад
ЗАТВОРНИК И ШЕСТИПАЛЫЙ

ПОЛНЫЙ ТЕКСТ И ZIР НАХОДИТСЯ В ПРИЛОЖЕНИИ

Дата: 17 июля 1999 г. 23:04

Леонид Филиппов z@tf.ru


ЧТО-ТО ВРОДЕ ЛЮБВИ
Критическая статья по Пелевину

- Ты опять все подменяешь, -
отвечал Затворник. - Это
только поиски свободы.

В.Пелевин `Затворник и Шестипалый`



ВВЕДЕНИЕ

Пытаясь написать нечто цельное о творчестве Виктора Пелевина, я
столкнулся с непреодолимым противоречием. Есть Пелевин-писатель с его
книгами, - сам по себе. И есть реакция социума на эти явления - очень
разная: от одного полюса до другого; но - во всех случаях - с эмоциями. И
реакция эта - тоже сама по себе. Порой эти две области настолько мало
соотносимы, что совместить их в одном пространстве попросту немыслимо:
Так получились две почти независимые части. В первой - разговор по
большей части о творчестве. При этом я (вообще говоря, не имея на то
никаких прав) позволил себе прибегнуть к помощи одного из величайших
специалистов по этой части - Андрея Синявского - использовав его `Прогулки
с Пушкиным` как основной мотив.
Тема же части второй - не только и не даже столько сам писатель, сколько
поднятые им волны. Ибо на сегодня это веселое имя - Пелевин - едва ли не
лакмусовая бумажка при определении реакции того или иного комментатора
литературного процесса. Так что тем, кто интересуется прежде всего
отношениями советую обратиться сразу туда. у а любящим пелевинскую прозу
как таковую, надеюсь, интересно будет заглянуть и в начало.
Gаudеаmus:


-----------------------

Публиковалось в журнале `Звезда` 5/99


1. ПОЛЕТЫ С ЗАТВОРИКОМ

Вариации на заданную тему



Он не знает запретов и готов
ради пикантности покуситься
на небеса.
Абрам Терц


При несомненном ажиотаже вокруг имени Пелевина - как за , так и против -
нам как-то затруднительно выразить, в чем именно его выделенность и почему
именно ему, Пелевину, досталось в последние годы столько восторгов и
ругани. Помимо авторитета солидной премии и явной популярности, за которой
его личность несколько расплывается, - трудность заключается в его
абсолютной доступности и непроницаемости одновременно. Провозглашаемые им
истины не содержат, кажется, ничего такого особенно незнакомого.
Позволительно спросить, усомниться (и ох как многие усомнились): да так ли
уж талантлив ваш Пелевин и чем, в самом деле, он привлекает внимание за
вычетом десяткадругого ладно скроенных новелл, про которые и сказать-то
нечего, кроме того, что они крепко сшиты?
Кто же читатель Пелевина? Да едва ли не первый встречный из скольконибудь
читающих вообще. `у как же, читал, знаю, дело известное`. А уж среди
`учащейся молодежи` - и подавно. Модно даже - это при том, что общая
озабоченность чтением литературы за последние годы никак не возросла. Куда
там! А вот Пелевин - это просто, это - дело известное.
Что же имеется в том, настоящем Пелевине такое, что располагает к
всеобщему панибратству, к упрощению до лубочной, площадной `понятности`?
Легкость - да. Во всяком случае - чисто внешняя. О корнях этого свойства и
поговорим.
Итак, первое. Он ни в грош не ставит так называемое искусство и
демонстративно нарушает все и всяческие правила, отдавая предпочтение
сиюминутному настроению, порой - шуточно-балаганному, порой -
философски-рассудочному. о в любом варианте - никаких `высоких целей`.
`Плоды веселого досуга не для бессмертья рождены`. Это и от скромности,
конечно, - в начале. о главное все же - всегда и в любых проявлениях этого
писателя - абсолютная неспособность хоть в чем-то быть зависимым,
несвободным. Связанным. Отсюда и поза - `ленивое положенье`. Какие, дескать
претензии - никто на глубину и не претендовал. Ах, вы там что-то такое
находите? у так эти проблемы вам и решать. А мы расставаться с репутацией
ленивого шутника не намерены - себе же дороже: отвечай потом за каждое
слово - вот еще. Отсюда и уход от `тщательности` - во всем: и в языке, и в
сюжетах. А то, что периодически (то часто, а то совсем редко) встречаешь,
читая Пелевина, отточенные и завершенные фразы, фрагменты и целые новеллы -
так это от лукавого, каковой и водил пером писателя, воспользовавшись его
леностью и расслабленным положеньем. е вносить же ляпы специально, это было
бы не просто нелепо, это бы связало точно так же, как и тщательная
редактура изначально несерьезного текста. Лень-с... Будем делать вид, что
бездельничаем; способ проверенный, да и многое позволяет. Так сказать, жить
играючи. А если на этом фоне кого-то вдруг поразит обилие мыслей (Пелевин-
мыслитель! Можно ли ожидать? Ха.), так этот кто-то, видать - редкое
исключение среди читателей. Ибо тут уж одно из двух: или вы читаете по
форме - и тогда вас непременно начнет раздражать и самая эта форма, и
многие мелочи вокруг нее. Или же - форма вас не смущает никаким образом
(скорее уж напротив) - и тогда наличие глубины удивить не должно. Да и есть
уже читатели, с самого начала приученные к тому, что Пелевин - философ. Их
предупредили. Опять же - лауреат и все такое. Они-то, конечно, удивятся на
господ критиков, не приметивших очевидных глубин.
Естественно, подобный стиль общения с миром не мог обойтись без
басенно-анекдотического оформления. Да и не станешь же в самом деле
напрямую говорить о таких вещах, как смерть и любовь! Кто подобное нынче
читать станет - экая тоска. Да и вспахано там всё до дюйма - в прошлые века
еще. А при анекдоте молодой прозаик - в наше время эстрадности и
короткоживущих форм - вроде как и при деле, в струе, так сказать. Зверюшки,
насекомые - всё как-то вроде и не всерьез, ни к чему особенно не обязывает:
Басня - она басня и есть: скользя по поверхности, касаться самых глубинных
тем. Сквозь смех - часто до слез - проговориться о чем-то весьма несмешном.
(а игре слов, например - вроде вот такого: `:Завтра улечу / В солнечное
лето, / Будду делать все что захочу`) Так, что читатели (слушатели,
зрители) только рот разинут от восторга: ах, почему я не стрекоза! Ах,
почему я не Пелевин!
На виртуальных крылышках цыпленка впорхнул Пелевин в большую литературу и
произвел переполох. При этом - в игривом стиле - он описал свой собственный
опыт, свои похождения как в мире социума, так и вне его. И здесь то же - в
наше странное время всерьез такое не напишешь - засмеют!

* * *

Как у юного Пушкина едва ли не все темы замыкаются на эрос, а у
зрелого - на вольность (поэзия - любовь - свобода - покой и воля), так у
Пелевина - первооснова - освобождение, уход от связанности. Освобождение от
социума (`Затворник и Шестипалый`, `Омон Ра`, `Чапаев и Пустота`...), от
правил игры (`Принц Госплана`, `Миттельшпитль`), от внешней своей оболочки
вместе с ролью (`Жизнь и приключения сарая омер ХII`,`Проблема верволка в
средней полосе`, `Жизнь насекомых`), и, наконец, от предметности любви
(`ика`) и самой жизни (`Вести из епала`, `Желтая стрела`, снова `Чапаев и
Пустота`:) И даже к любви - к истинной любви - через освобождение. (Вот -
почти девиз - слова Бродского: `Как хорошо, что ты никем не связан:`)
Смерть и вообще - как у Пушкина - всюду: то самое `упоение: бездны
мрачной на краю`. Вот здесь - здесь у них просто совпадение. а этой
границе, на краю и есть чувство свободы, читай - покоя и воли.
Свобода - и у Пушкина, и у Пелевина - часто синоним и символ сразу
множества понятий.
(`И он, видать,
здесь ждал того, чего нельзя не ждать
от жизни: воли. Эту благодать,
волнам доступную, бог русских нив
сокрыл от нас, всем прочим осенив,
зане - ревнив.`
Иосиф Бродский `Перед памятником Пушкину в Одессе`)
Но пушкинская вольность (пусть даже и `смиренная вольность детей`) - не
то, что свобода , скажем, у Киплинга. И тем более - у Пелевина (и, если уж
на то пошло, - у Бродского). Однако и общее - налицо. Жить так, чтобы быть
свободным от страха перед судьбой - значит быть свободным и по Пушкину, и
по Пелевину. у, у Пелевина чуть иначе - свободным от страха вообще - не
только перед судьбой (точнее, извините, кармой). И не только от страха - от
всего:
А чтобы избавиться от чего-то, сперва все же следует с этим как-то
разобраться. Отсюда и постоянное возвращение к теме судьбы. (Эта тема -
вслед - и вперехлест - пушкинской - у Лермонтова. В Печорине - особенно.)
Про многие вещи Пелевина трудно даже сказать: зачем они? и о чем? -
настолько они ни о чем и ни к чему, кроме как к плавности интриги, но
только не сюжета, а - кармы этой пресловутой. Автору вроде как и неудобно:
о таких заезженных вещах - и в произведении искусства. Он как-то все
подсмеивается, и мнется и - остается при своем интересе. Круги литературы и
всех этих `восточных` учений на сегодня ведь не совпадают. Так, пошутить
разве что.
А в шутку - о, в шутку многое дозволено сказать. И, подобно тому, как
Пушкин вытащил из идеи пародии на Шекспира - целого `Графа улина`,
Пелевин, говоря буквально словами Синявского, `рекомендует анекдот на пост
философии, в универсальное орудие мысли и видения`. В обоих случаях, при
этом, высмеивается всё. ичего святого!
Пелевин не развивает и не продолжает, а дразнит традицию, то и дело
оступаясь в пародию. Он идет не вперед, а вбок. А что еще прикажете делать
на фоне тотальной девальвации всех возможных столбовых направлений? Ведь от
этого ихнего `великого` до по-настоящему смешного уже и шага-то делать не
надо - достаточно чуть сменить ракурс. у, и обладать от природы легким и
веселым умом. Пушкинского склада. Форма-то начала распадаться давно. о
лавинообразный обвал (словами Бориса Парамонова - конец формы) виден всё же
именно сейчас. Пусть не в первый раз в истории. о эпоха диктует: сегодня
это так. И кроме анекдота исчезновению формы противопоставить в самом деле
нечего. Один лишь он способен в этой среде распада оставаться благородным,
внести в опостылевшую и ставшую самопародией историю соль.
Ну кто еще таким дуриком входил в литературу? Теперь, после Терца, мы
знаем - кто. Так что путь проверенный, хотя и чреватый. Зато - по стопам
несомненного единомышленника, брата по цеху задорному. У того рифмовались,
шли как синонимы `воля` и `доля`. Что ж, под таким равенством подписывается
и этот: освобождение через то самое `у-вэй`, недеяние, которое единственно
позволяет идти по земной жизни спокойно - ни за что не держась. Это -
по-пушкински. Это - тот самый пресловутый `буддизм`, который впервые
приметил в русской литературной традиции еще Мелькиор де Вогюэ, и который
упорно шьют Пелевину нынешние господа критики.

* * *

В пелевинской прозе царит та самая атмосфера благосклонности, которую
порождает ровная любовь ко всему, о чем пишешь. Он вселенски доброжелателен
- в лучших традициях пушкинского пофигизма. ет более нелепого и
бессмысленного обвинения, чем обвинение Пелевина в унылости, боязни и
неприятии мира и прочем же подобном, - а ведь именно в этом критики
пытаются его уличить! ет уж - именно приветливость автора к изображаемому -
причина того, что пишет он едва ли не обо всем - и обо всем легко и точно.
о - именно легко! И - именно легкая приветливость, скольжение, но не
привязанность. Пустота. То самое качество, которое ужаснуло в юном Пушкине
проницательного Энгельгардта и за констатацию которого Абрам Терц был
громогласно и всенародно заклеймен русофобом и пушкиноненавистником.
Однако, чтобы любить всё, следует уметь любить не в частности, не
предметно, а вообще. То самое, о чем у Пелевина сказано: `Любовь, в
сущности, возникает в одиночестве.` И - у него же : ` - Чья любовь? -
Просто любовь. Ты, когда ее ощущаешь, уж не думаешь, чья она, зачем,
почему:` При этом полностью в силе пушкинское `ет истины, где нет любви` -
ибо объективность, нынче, как и тогда, достигается ровным расположением,
проникновением в природу любой вещи. Однако - именно любой! Быть
беспристрастным как судьба - тем более, что о ней только и пишешь. Порой
это приводит к любовному описанию заведомого негодяя - что вполне одинаково
выводило из себя критиков Пушкина и злит ныне критиков Пелевина. Что ж, все
течет, однако мало изменяется:
Как Пушкин смотрел на поединок сразу с обеих сторон, `из ихнего и
нашего лагеря`, так и Пелевину как-то несолидно было бы стать на чью-то
сторону - и в описании перипетий 19-го года, и - в 91-м. Что за разница с
точки зрения вечности?! За то его и бьют, в частности: вот, мол оправдывает
каких-то там палачей Гражданской войны. ехорошо, мол. Стыдно. Та же история
- с пугачевскими лихими ребятами (тоже палачами), любовно описанными
прозаиком Пушкиным.
Так что сие сердце так же холодно и пусто, в нем так же нет ни любви,
ни религии. Во всяком случае - в том понимании, каковое вкладывают в эти
слова энгельгардты. И, по-своему, они ведь правы. А как иначе писать? Разве
что школьная характеристика и получится: Если же хочешь о мире - так ведь
это сколько надо вместить! Отсюда и рецепт, коротко и ясно сформулированный
Терцем: `Пустота - содержимое Пушкина`. Куда уж дальше - в поисках
совпадений! Пустота...
И эта самая способность Дон Гуана вкладывать всего себя в каждую новую
страсть - она возможна лишь при опустошении, освобождении от материального
и инертного. Человек на это неспособен, тут нужен некто бесплотный, вроде
фигурки принца на экране. А человек - он ведь так и прыгать-то не умеет:
Так что - осторожнее! Да, эта ровная беспредметная любовь обратила на
время автора в его героя. о - не увлекайтесь - перед нами мардонг, или
жилец епала, может быть - долины барона Юнгерна. о - не человек. Тот
остался - в лучшем случае - у экрана монитора. И , как бы улыбаясь, жмет на
курсорные клавиши (иногда - вместе с `shift`).Впрочем, и это, как сказано -
в лучшем случае.
А порой и останавливает действие-игру, заставляет неживого героя (а
говоря прямо - труп) замереть в заданной позиции, гальванизирует его. Вроде
мертвой царевны, мардонга или годуновского кровавого мальчика. Впрочем,
сохраняя за ним право двигать событиями, целыми пластами исторического
бытия. И это появление мертвого тела, или - просто смерти как таковой -
вносит в текст энергию и динамизм, служит катализатором действия.Так что
мертвецы едва ли отличимы от живых: они и сами-то часто путаются. А стоит
задеть хрустальные качели - готовы ожить - на время, конечно, для читателя.
С перепугу можно подумать, что это назойливые критики, упорно требующие от
автора заполнить его внутреннюю пустоту полезной просветительской работой,
приходят, зомбифицированные, под окно его дома. Ведь не могли же они - те,
писаревского времени - так долго сохраниться, это ж , почитай, полтора века
прошло. Столько даже курилки не живут! евольно подумаешь: рано сделали
музей в Алексеевском равеллине, вон еще сколько реалистов кругом ходит. И
ведь не те нынче времена, не рахметовские - купаться критиков не заманишь,
а в бассейне - там и захочешь, а утонуть не дадут. е говоря уже о такой
экзотике, как серебряные пули и прочее подобное :
Однако - нет. Это не они, не критики. И даже не бедняга Писарев. Они,
как ни странно, для этого слишком живые, привязанные. аполненные. Чем? у,
кто - чем: ет, все эти мардонги, эти `жители епала`, все эти юные пионеры,
только что принятые в мертвецы - всё это только один человек - сам автор.
Ибо только он и может быть достаточно пуст - и чтоб живым сойти с поезда, и
чтоб выписаться из больницы - и всё прочее подобное. Во всяком случае - он
склонен к этому стремиться. С того и пишет - сублимирует: Потому-то
мертвечина в творчестве подробных авторов не слишком страшна и даже мало
привлекает наше внимание: впечатление перекрывается узнаванием. (Героиня
`Вестей из епала` видит же, глядясь в зеркало, след протектора на
раздавленной груди. у так что? и ее, ни нас - читателей, это не беспокоит.
Умерла так умерла:)
Легкости восприятия, конечно, способствует и явная
безответственность автора в отношении так называемых фундаментальных
доктрин - будь то `буддизм` или что-то монотеистическое, `из нашего`. А
стань Пелевин пофундаментальнее, мы бы застряли на первой же странице. По
счастью, здесь действует пушкинско-пофигистский лозунг: `чему-нибудь и
как-нибудь`, что в сочетании с легкостью сообщает прозе эффект эскизности и
мелькания по верхам. При всей разносторонней образованности, у Пелевина -
склонность пользоваться для примера тем, что близко лежит. Цыпленок, кошка,
жук с сынишкой:Крошечный эпос. Ибо - какая разница-то? Идеям всё равно, к
чему быть примененными.А мир - он и вообще лишь предлог.
С другой стороны, дотошность по мелочам , которая - якобы лишь гарнир
к некой генеральной мысли - вовсе и не означает присутствие вообще чего
либо сверх. Порой в прозе Пелевина внаглую отсутсвует `главное`, и речь
почти целиком сводится к антуражу. а первый взгляд. Эта беспредметность
обижает уважаемых наших критиков: о чем им-то писать, когда сам автор ни о
чем пишет?! Ту всё в точности по Кэрроллу: каким надо обладать острым
зрением, чтобы видеть ничего! у вот сказал бы автор прямо (бог с ним - хотя
бы косвенно) - к чему он нас призывает - мы бы, может, дружно объявили его
творчество каким-никаим измом .
Впрочем, почему Кэрролл? Вот есть и куда более близкое - не только по
времени! - у Бродского:

`:грызя ноготь, смотрит, объят покоем,
В то никуда, задержаться в коем
мысли можно - зрачку нельзя:`

Однако даже и та мысль, которую автор регулярно поручает то книге, то
письму, то репродуктору - любому второму плану, - движется отнюдь не по
прямой, а скачками и редко вообще достигает хоть какого-то пункта
назначения. Так, эскизы, наметки. Догадайся, мол, сама. Кредо такое -
учебная сказка называется. Учебная! Только не от слова `учебник` - где все
подано и разжевано, а от другого: - пришел? - учиться пришел? - что ж, вот
тебе мысль, можешь ее думать: Только не пугайся, если мысль эта на
протяжении расскзаа будет подменена другой, пятой, десятой, так что к концу
забудется, о чем говорилось в начале. Впрочем, перечитатывать не только не
возбраняется, но и рекомендуется. Учебная - литература-то. В хорошем
смысле. Это ведь еще Стругацкие начинали: сюжетом завлечь, а там, уже
внутри - подбросить в том или ином количестве и мысль. А что делать - без
игры скучно, дети не идут - обучение-то факультативное, это вам не
первоисточники конспектировать - тут только добровольцы. Так что правильные
читатели Пелевина - это не все учащиеся вообще, а лишь прошедшие школу
предыдущей ступени. В идеале - кого-то из Учителей. Тех же Стругацких,
например: Их, учащихся, не шокирует кажущаяся банальность внешней оболочки,
а порой и бессодержательность. Как и ее контраст с избытком мыслей,
сообщаемых полунамеками, вскользь, порой - просто на уровне созвучий.
(`Язык мой враг мой: всё ему доступно, / Он обо всем болтать себе
привык!..`)
С эдакого подхода к изображению жизни не спросишь, как с соцреализма
(и прочих измов) - а где вот тут у вас показаны насущные проблемы нашего
непростого времени. Он ведь в кусты уйдет - отговорится ( в лучшем случае)
на том же языковом полушуточном уровне: дескать, какое это еще такое ваше
время, шутить изволите, время у нас у всех одно и несет оно нас всех
одинаково. Куда? Да известное дело, куда. К взорванному мосту:(Или, по
Бродскому: `Видно время бежит, но не в часах, а прямо. / И впереди,
говорят, не гора, но яма.`)
От такой позиции - и обилие готовых решений, читай - штампов: лишь бы
только проворнее оттараторить эти необязательные штрихи, антураж весь этот
вещный - липкую грязь декораций. Меньше и запачкаешься, не вникая.
Вскользь. А Пелевину есть куда торопиться - сколько еще мыслей оставлено
без внимания - почитай, всю мировую мудрость прозевали, сидя в своём
коконе. И, раз уж взялся за такое дело, как обучение - надо хоть немного
подтолкнуть прогресс, раздвинуть как-то рамки. Тут уж, знаете ли, не до
тонкостей жанровой иерархии и прочих установленных правил писания. Скорее
наоборот: Пелевин вряд ли написал бы `Чапаева и Пустоту`, если бы не знал,
что так писать нельзя. Все эти прозаизмы на грани фени, вся эта игра в
псевдоистроизм в одежде анекдота в большой степени строились как
недозволенные приемы, рассчитывающие шокировать публику. `равоучительный и
чинный` роман - не только времен исторического материализма, но и новейший
- отправная точка для пародии Пелевина. Ибо он пародирует не конкретный
жанр, но вообще литературу как таковую - голосом молодой веселой жизни. е в
смысле банального ниспровержения (`до основанья, а затем:`) - как это
приписывают постмодернизму. апротив! Толкая читателя в будущее, Пелевин
откачивается назад, в прошлое - истинное, глубинное. а его губах играет
архетипическая улыбка. Как у достославного черно(бело)го барона Юнг(ерн)а.
Сказанное, конечно, вовсе не означает отсутствия у автора чувства меры
или, тем паче, вкуса. Основы никуда не деваются, и никто их не отменяет и
отменить не в силах. Только это не те милые совковому сердцу основы,
отсутствие которых в пелевинской прозе так обижает многих господ критиков.
Отнюдь. А это, прежде всего, стремление к порядку, покою и равновесию - в
широком, разумеется, смысле. (А не это , привычное `буду делать хорошо и не
буду плохо` - какое уж там равновесие - без `плохо`:) И в этом устремлении,
в этой позиции - мера, позволяющая всегда оставаться в рамках вкуса - даже
в безумных плясках аллегорий и анекдотов. Вселенная пропорциональна,
периодически обустроена и основана на правильном ритме. е нашими жалкими
десятками лет ее мерить. аше дело - ритм слушать и ему соответствовать. А
вот это вот неистребимое: `природа - лаборатория, а человек - работник` -
нет, это не для художника: зачем ему лаборатория, что он, химик что ли?
Ощущая и принимая временность, фрагментарность вещной жизни, художник
естественным образом приходит к мышлению отрывками. Все эти маленькие
трагедии из жизни насекомых, другие повести, сами составленные из замкнутых
и самодостаточных новелл, все эти обрывы на полузвуке - всё это отсюда. И
вот как раз такое, лоскутно-незаконченное миропостроение и приводит при
чтении Пелевина к ощущению истинности и полноты бытия. Это - реализм в
самом, может быть, глубоком смысле. Что, кстати, является, скорее, побочным
эффектом творчества и вызвано не столько желанием автора, сколько его
легкостью и всеприятием по отношению к окружающему. Что же до идей, каковые
он как бы предает в своем творчестве (если тут вообще возможна подобная
постановка вопроса), то они в точности этому ощущению полноты жизни -
противоположны. Об этом, впрочем, в свое время.
Пока же вернемся к лоскутности. Здесь, вплотную - и еще одно,
родственное свойство. Что-то вроде покадровой съемки вместо кино: многое в
творчестве Пелевина статично. Он не просто не любит пресловутый `экшн`, он
упорно и последовательно его бежит. Куда более похожи его произведения на
`живые картины`, на скульптурные композиции. Тем ярче на этом
вяломеняющемся фоне вспыхивают кульминационные, динамические эпизоды,
вызванные прорывом из неподвижности, неизменяемости кокона - во что-то
внешнее, новое, как бы более настоящее. Вроде мира чистых красок и
безграничного - на первый взгляд - пространства за разбитым стеклом
комбината имени Луначарского. (` - Летим! - заорал Затворник, теряя всю
свою невозмутимость:`) А основной мотив чаще статичен. Герои заняты не
столько действием, сколько осмыслением. А то и вовсе им одним: действие им
разве что мерещится. Снится. И лишь в редкие минуты откровения этот едва ли
не вечный сон способен смениться бегом, полетом, любым движением - от
статуи - к человеку. Для этого, однако, требуется не просто решимость или
иные свойства киногероя. Для этого потребно знание - знание того, что
происходит на самом деле. Хотя, конечно, никакого `самого дела` и нет. о
понять главное - понять, что реальность, окружающая героя - не такая уж
единственная и незыблемая - это герою не возбраняется. Только один шаг,
однако - шаг в сторону понимания. Он-то и знаменуется у Пелевина сменой
покоя - движением. Даже в том случае, когда чисто формально дело обстоит
наоборот - как в `Желтой стреле`.
В этой же плоскости лежат и метаморфозы, к которым автор прибегает с
таким нескрываемым удовольствием: они знаменуют собой ключевой для Пелевина
процесс - освобождение. Каковое , конечно, невозможно без отрыва от
привычного стереотипа - тела, способа передвижения, вИдения мира. Последнее
- отказ от стереотипного вИдения - желателен не только для героев:
В указанном смысле все без исключения персонажи писателя - немного
куколки. Мардонги, статуи; эдакие роденовские задумавшиеся. Они не живут, а
обыгрывают пережитое в себе, пытаются остановить ускользающую ткань бытия.
Сие, впрочем, свойство искусства вообще. Просто здесь это - особенно
отчетливо.
В воспоминании, в возвращении к пережитому и передуманному
(приснившемуся) - мания Пелевина и его кредо как режиссера своих
постановок. Его лучший рассказ о любви - не любви в собственном смысле
посвящен, и даже не `любви вообще`, а переживаниям по ее поводу, опыту
души. Текст уводит вглубь души, замутненной на поверхности ропотом
житейских волнений, и вырывает из небытия совершенный и незаменимый уже
ничем и никогда образ - ику. Мы испытываем вслед за автором печаль свидания
с воскресшим и узнанным через века чувством, которое теперь перестает быть
чем-то преходящим и обретает черты памятника, получая тем самым право
называться таким высоким словом - любовь. (Это, впрочем, прерогатива
комментатора - произносить высокие слова. Автору опуститься до такой
степени не позволит ни его вкус, ни самоирония.)
`Так исчезают заблужденья
С измученной души моей,
И возникают в ней виденья
Первоначальных, чистых дней.`

Первоначальных: Детского, что ли, или глубже - невоплощенного,
дочеловеческого, замладенческого состояния. Во всяком случае, цель - именно
там. Картинка та существует заранее, до всякого акта творчества, дело же
художника - лишь отыскать соответствие забытого фрагмента и чего-то в себе,
то есть - припомнить. еудивительно, что при этом его упрекают во
вторичности. о не создавать же новые архетипы!..
Подобная позиция автора во времени (а точнее, вне времени), похоже,
действительно дает ему свободу от социума. В частности, избавляет от
необходимости изображать из себя эдакого писателя - со всем, что входит в
этот джентльменский набор: от `встреч с читателями` до выстраивания образа
жизни под имидж. И сколько бы ни стремились читатели - и почитатели и
неприемлющие - сотворить из Пелевина первые - кумира, а вторые - страшилку,
он успешно избавляется от соблазна приписывать себе-человеку импозантные
повадки Поэта. Будь то экстравагантный наркоман-глюколов или дзенский
мастер. Хотя именно так и поступают романтики всех времен и пошибов: в их
сценическом реквизите всегда наготове амплуа и маска к нему. Писательство
ведь уже само по себе - нечто необыкновенное, зрелищноподиумное. Однако
Пелевин поступает по-иному - как и его великий предшественник, он рассекает
единого человека-поэта пополам, оставляя человека вовсе без сценического
реквизита, во всей его обыденной простоте. И человек отвечает художнику
спокойной деловой благодарностью - снабжая материалом из своего окружения.
Что и помогает тому легче находить язык общения с паствой. О,
пардон-пардон, с читателями, я хотел сказать:
И в полном соответствии с терцевской схемой можно сказать: не был бы
один из них, `половинок` Поэтом - второй не мог бы быть назван `всех
ничтожней`. Баланс. Вуалировать эту трактовку извинительными или
обличительным интонациями (разница не велика), подтягивающими человека к
Поэту, значит разрушать волю писателя в кардинальном вопросе. Ибо не
придирки совести, не самоумаление и не самооправдание слышатся в его
учебных сказках, но неслыханная гордыня - да, та самая, возможная лишь с
вершин творчества, внепространственного и вневременного, столь
отвлеченного, что ему воистину безразлично, какой материально-вещный
предлог избрать для привязки к этому миру - будь то мыльный сериал,
компьютерная игра или идеи `восточных` и иных философов. (`:людской
чуждается молвы:`) . В этом, конечно, и трагедия художника - человека,
способного лишь стремиться в направлении к описанному состоянию души, но
никак не приблизиться к нему реально. Человека, может быть, как никто
способного осознать ничтожность своей грешной и связанной земной ипостаси,
- ибо ему дан - в моменты священного служения - иной ракурс - взгляд извне.
Это, собственно, ведь и есть определение творчества:
Вот как об этом расщеплении души - на описанное и реальное - у
Бродского: `Рано или поздно - и скорее раньше, чем позже - пишущий
обнаруживает, что его перо достигает гораздо больших результатов, нежели
душа. Это открытие часто влечет за собой мучительную душевную
раздвоенность, и именно на нем лежит ответственность за демоническую
репутацию, которой литература пользуется в некоторых широко расходящихся
кругах ... о даже если эта раздвоенность не приводит к физической гибели
автора или рукописи, именно из нее и рождается писатель, видящий свою
задачу в сокращении дистанции между пером и душой.`
Пелевин, кстати, всех этих , как говорится, мук творчества, и не
скрывает. И , чем позже, тем больше о них склонен говорить: `Впрочем, я
никогда особо не понимал своих стихов, давно догадываясь, что авторство -
вещь сомнительная и все, что требуется от того, кто взял в руки перо и
склонился над листом бумаги, так это выстроить множество разбросанных по
душе замочных скважин в одну линию, так, чтобы сквозь них на бумагу вдруг
упал солнечный луч.` (`Чапаев и Пустота`)
Как и во всех случаях истинного служения, здесь - раздвоение. Shisus.
И - на земле живет и томится, слоняясь часто без дела, вполне нормальный
автор, сын своего времени и социума, лишь иногда впадающий в экстаз
прикосновения к абсолюту. Он знает за собой тайну этого помешательства и
хотел бы назвать ее на человеческом языке, подыскать аналогии в
общепонятной речи. у, скажем, что-то из биографии - реальной или
вымышленной. Абиссинские корни. Монгольская кровь. Какие-нибудь игры в
латино-индейцев и их органическую химию. Мифотворчество: еважно - все равно
дело от этого никаким образом не движется, ибо корень того помешательства
никак не здесь. И лишь некие технические детали - ум, информация, умение
находить радость в играх с языком - способны оказать помощь страждущему. о
- именно и только помощь. Корень же болезни, повторяю, - вне.
Однако, поиски в реальности точек соприкосновения - налицо. В
частности, долго мучившую нас проблему `Восток и Россия` (`Запад есть
Запад, Восток есть Восток` и так далее), Пелевин разрешил уравнением
`Россия есть Восток`. (е так, как Блок со своими `Скифами`, а по-своему, но
- в подобном же ключе). А вместо Петра Великого - в качестве
тотемно-виртуального предка Поэта - как-то незаметно подставил нам
Чингисхана - примерно так же, как вместо ординарца Петьки из
фильма-анекдота - серебряно-фанерного поэта Петра Пустоту. Что ж , это и
понятно - писатель-то из Монголии:
Если же говорить о пресловутом одиночестве героя, и если в этом
смысле Пелевин чем-то походит на потомка , то - на потомка не столько
абиссинца Ибрагима (или, как сказал бы Синявский, Абрама) Ганнибала,
сколько - шведа Лермонта: `:и не от счастия бежит` . Точно, не от счастия.
е `от`, и не `к`. Просто - бежит. Будто в бурях есть покой!.. у, или вот
это еще: `:забыться и заснуть. о:` Именно: но! е холодным сном могилы, а
как-нибудь вот эдак, чтобы вырваться из этого круга: Ага, из него.
Так что традиции классики налицо. Если только, конечно, не принимать
за таковую исключительно творения буревестников революции или,
наоборот(?..) кого-нибудь из графов Толстых:

* * *

Еще немного об ассоциациях с Блоком. Скажем, на материале `Чапаева и
Пустоты`. Концовка. у, здесь любой вспомнит `Двенадцать`, особенно
последние слова . И , еще шаг - вслед за блоковским Христом - апостолы.
Если не все двенадцать, то, как минимум Петр (Первый? Пустота?..) Скажем,
вот так: Учитель (раби) Чапаев и его твердокаменный апостол - с ключами от
Пустоты. Взятыми, понятное дело, из кармана проводника:
В этом смысле многое в прозе Пелевина - начиная с `Затворника и
Шестипалого` - содержит помимо очевидных событий и ассоциаций тему
учителя-одиночки в истолковании , приближенном к судьбе писателя.

- Это традиция.
- А кто ее придумал?
- Какая разница. у, я. Больше тут, видишь ли, некому.

Ты спрашиваешь про одну из глубочайших тайн мироздания, и я даже не
знаю, можно ли тебе ее доверить. о поскольку, кроме тебя, все равно некому,
я , пожалуй, скажу.

- Непонятно. Где ты это слышал?
- Да сам сочинил. Тут разве услышишь что-нибудь, - сказал Затворник с
неожиданной тоской в голосе.

- Ты же сказал, что это древняя легенда.
- Правильно. Просто я сочинил ее как древнюю легенду..
- Как это? Зачем?
- Понимаешь, один древний мудрец, можно сказать - пророк (на этот раз
Шестипалый догадался, о ком идет речь) сказал, что не так важно то, что
сказано, как то, кем сказано. Часть смысла того, что я хотел выразить,
заключена в том, что мои слова выступают в качестве древней легенды.
Впрочем , где тебе понять:

Как видим (и это - не обязательно в `Затворнике и Шестипалом`), у
Пелевина присутствует эта вечная тема в поэзии нашей - тема Пророка в
пустыне. Или - на берегу пустынных же волн:
(Отвлекаясь, замечу к слову, что в пелевинском творчестве есть
напрашивающаяся игра. Что-то вроде `найди ключевое слово на букву `П``.
Сама фамилия писателя. Пустынник. Пророк. Принц. Петр. Пустота. Еще один
Петр - Петрович из `Тарзанки:е говоря о `внешних`: Пушкин, Поэт. Читатель
может по желанию продолжить: )
Вообще, пророк (учитель) и человек социума (слушатель) соотносятся в
пелевинском творчестве как две реальности, часто совмещенные в одной
материальной ипостаси. Как некто, одновременно сидящий за клавиатурой и
бегущий на экране компьютера - и не знающий сам, есть ли некое `на самом
деле` вообще. И кто `на самом деле` кому снится - Чжуан Чжоу бабочке, или -
она Чжоу. И - в этом смысле - все творчество Пелевина об одном - о
непрекращающейся попытке проснуться. Живым сойти с поезда. Вырваться на
свежий воздух:
Когда же волны УРАЛА всё смывают и заравнивают, на земле остается один -
нет, двое в одном лице - Учитель и Ученик.
И, как Пушкин рассек и развел себя в лице Петра и Евгения, так и Пелевин
сделал то же, и не раз: в лице Затворника и Шестипалого, Хана и Андрея,
Чапаева и Петра. Особо отметим, что в последнем случае поэт- отнюдь не в
роли Учителя - наоборот. Ибо литератор в расстановке фигур по Пелевину -
все же еще не `оттуда`, он - здешний. И может лишь стремиться и искать, но
никак не знать ответы на вопросы типа `куда` и `как`. Сам же Учитель - он
вовсе не человек, а только так - прикидывается иногда, для простоты
общения:
`-Моя фамилия Чапаев, - ответил незнакомец.
-Она мне ничего не говорит, - сказал я.
-Вот именно поэтому я ей и пользуюсь.
В еще большей степени это же относится к черному барону, к ночному
попутчику героя `Тарзанки` и прочим подобным персонажам, стоящим к
человеку спиной, всем существом своим - вне.
Что же до литератора, то сие - как в ученике, так и в учителе - просто
от безысходности в попытках как-то адекватно объясниться:
` Я не пишу стихов
и не люблю их.
Да и к чему слова,
когда на небе звезды!`
И если что-то от поэтического экстаза есть в произведениях Пелевина, то
это - лишь знак прикосновения к абсолюту, ощущение слабой тени его в душе.
о - лишь стремление, мечта во сне. Ибо реальное соединение с конечной целью
(ежели таковая имеется) означало бы погружение в восторг и творчество уже
дионисийского образца в изначальном его, хаотическом качестве, то есть - в
состояние, которое никак не может быть ни описано, ни вообще передано
адекватно. Хотя и хотелось бы: `Знаете что? Возьмите экстаз и растворите
его в абсолюте. Будет в самый раз.`
Однако понятно ведь, что эти начала столь же соединимы, как бронза (в
языковом выражении - `медь`) - символ незыблемости во времени и
пространстве, - и `всадник` - начало противоположное, динамичное во всех
смыслах. Столь же - как Аполлон и Дионис. у, или, если угодно - Аристотель
и Платон.
В противоборстве человека и Стихии у автора `Медного вадника`, как
известно, человек полностью вытесняется - как инородное поэзии тело. Вполне
аналогично и в аллегориях Пелевина - той из ипостасей, которая тяготеет к
материальному миру, нет места в окончательном раскладе концовки. Так что
выбора у героя (точнее - у действующего лица) фактически нет: или найти
вариант бегства, или исчезнуть вместе с иллюзорным миром и быть
похороненным тут же - ради Бога. Спрашивается: сочувствует ли Пелевин
Шестипалому и прочим идущим ощупью среди липкой грязи вещного мира? Еще бы!
Если он себя, свою человеческую мечту и мелкость переехал и обезвредил в
этих героях! о, сострадая, он беспощаден. Как и всякий художник, когда дело
касается искусства, он жесток к человеку. А не путайся! Отвали.
`-:И вот когда я думаю, что он тоже умер: И что вместе с ним умерло
то, что заставляло его так поступить:
- Да, - улыбаясь, сказал Затворник, - это действительно очень
печально.`
Дистанция, позиция видящего лишь фигурку на экране монитора, позволяет
Пелевину следить за ней с зоркостью, невозможной, немыслимой для автора,
отождествляющего себя с человеком, трезво взвешивая все рrо и соntrа и
создавая в общем нелестный и неутешительный портрет. И, тем самым, вызывая
на себя обвинения в холодном бездушии и мизантропии. Что ж, старая сказка:
`Проникнутый тщеславием, он обладал сверх того еще особенной гордостью,
которая побуждает признаваться с одинаковым равнодушием в своих как добрых,
так и дурных поступках - следствие чувства превосходства, быть может
мнимого.` ( Тем, кто давно не перечитывал Терца, напоминаю: `он` скорей
всего здесь - автор.)
Остался шаг в этом направлении, и мы приходим к еще одной общей
особенности данного типа художников. Речь идет о постепенном искоренении
`умственных` попыток писать хорошо - в любом техническом смысле этого
слова. Ибо, если от ума, то - не литература. А если оттуда - правь, не
правь - как надо все равно не получится. И это - тоже от гордыни, от
взгляда извне. Парадокс, но именно присутствие, невымарываение несерьезных,
балаганных (да еще порой и спустя рукава отредактированных) кусков - наряду
с добротно отделанными эпизодами - именно это и есть доказательство
истинного дара. В точности как и у Пушкина: автор никаким образом не
стремится доказать кому бы то ни было свой `уровень`. Он уверен в себе и
так:
Как уст румяных без улыбки,
Без грамматической ошибки
Я русской речи не люблю.
Быть может, на беду мою,
Красавиц новых поколенье,
Журналов вняв молящий глас,
К грамматике приучит нас;
о я :какое дело мне?
Я буду верен старине.

И это, хотя бы интуитивно, хотя бы отчасти чувствуют критики - и
раздражаются. Еще бы - ведь если бы он писал только плохо - все было бы
просто и ясно. Они б его мазнули грязью - мимоходом - и забыли. о тут-то!..
Тут явственно виден и талант. А значит - и пренебрежение к их - их! -
мнению. Как? Выходит, они - не в счет?! А точнее - нужны лишь на случай
работы с бездарностями - не выше уровня сандалии - а одаренный - он сам по

ПОЛНЫЙ ТЕКСТ И ZIР НАХОДИТСЯ В ПРИЛОЖЕНИИ



Док. 120452
Опублик.: 17.01.02
Число обращений: 3


Разработчик Copyright © 2004-2019, Некоммерческое партнерство `Научно-Информационное Агентство `НАСЛЕДИЕ ОТЕЧЕСТВА``