В Кремле объяснили стремительное вымирание россиян
В ЧУЖОЙ СТРАНЕ Назад
В ЧУЖОЙ СТРАНЕ

ПОЛНЫЙ ТЕКСТ И ZIР НАХОДИТСЯ В ПРИЛОЖЕНИИ

Даниил СМУШКОВИЧ
            Рассказы

ЗЕМЛЯ. НЕБО.
ИСЦЕЛЕНИЕ ОГНЕМ
ГЕРОЙ


Даниил СМУШКОВИЧ

ЗЕМЛЯ. НЕБО.

Земля. Небо.
Между землей и небом - война.
И где бы ты не был
Что б ты не делал
Между землей и небом - война.
В.Цой

Здесь нет горизонта. Здесь нет неба. Здесь нет даже земли.
Только стены камня, откосы, ущелья, скалы, утесы. Горы.
Здесь нет света и нет радости. Горы хранят нас в своей тени.
Они отсекают нас от мира, заслоняют солнца и луны.
Здесь нет ничего. Холодный камень, и ветер, м сухой треск
дальней перестрелки. Это война.
Это не моя война, напоминаю я себе. Это даже не война Кварка
Но`оне и его вертолетчиков. Я не знаю, чья это война. Уж, во
всяком случае, не тех несчастных, что непрерывным потоком... ну
кому вру, себе?.. тонкой струйкой устремляются в наш госпиталь.
Они не верят нам. И, наверное, правы.
Я уже пятый месяц здесь, в городке с непроизносимым
названием. Когда я записывался добровольцем, все казалось
прекрасным. Так, каникулы в чужой стране, непыльная работа да
хорошая зарплата. И еще - гордость: я представляю свою страну,
свою Аргиту. А потом был транспортный самолет, откуда `волнорезы`
детей моря вылетают иногда в сторону проклятого острова. Теперь я
здесь.
Я единственный квалифицированный врач в городе. Остальные
- фельдшера, санитары - местные или из детей моря. Меня они
вынужденно терпят и неохотно уважают. Не за умение - за ненависть
которую я питаю равно к помощникам и пациентам, к фрехи и абскар.
Их психика проста, они понимают только силу - а что может быть
сильнее ненависти?
Ненавижу. Какое короткое слово, но сколько же чувств оно
вмещает. Отчаяние, тоска по дому, бессилие злобы, и многое
другое, для чего слов нет вовсе. Слова обманчивы.
Теперь я с усмешкой вспоминаю те амбиции, что толкнули меня
на этот безумный шаг. В тот день, я помню это ясно, у меня умер
больной. Несчастный угасал долго, легочной фиброз сожрал его
грудь, но смерть его все равно стала для меня ударом. Сестра
сказала: `Он лег, посинел и умер`. Так просто. Я испугался тогда,
не скрою, испугался неизбежных объяснений: почему он умер? что вы
забыли/не захотели/не смогли сделать? А я не бог, я не умею
лечить легочной фиброз - никто не умеет. И все равно накатило
чувство собственного бессилия, непередаваемо стыдное, мерзостное.
Когда на врачебной конференции просили назваться добровольцев, я
встал первым. Чтобы доказать себе, родственникам покойника,
коллегам, всем - что гожусь я для большего, чем прозябание
(слово-то какое!..) в провинциальной клинике для малоимущих. А
через неделю пришла повестка.
Вот стучат в дверь. Это мой переводчик, Т`чаха. Я ненавижу и
его, как он - меня. Он из людей моря, но знает язык горцев.
Удивительно, что обе стороны в той войне говорят на одном языке.
- Заходите, - говорю я.
Он осторожно переступает порог. Я усилим воли делаю вежливое
лицо. Как бы мы друг к другу не относились, он, как и я
- цивилизованный человек. Один из немногих в этом аду.
- Принесли раненых, верг-амен доктор, - говорит он.
Почему-то он постоянно награждает меня дворянским титулом. Я не
возражаю.
- Пойдемте, - отвечаю я.
Мы спускаемся по скособоченной лестнице. Госпиталь
расположен в здании бывшей гостиницы; мы первые постояльцы с
начала войны. Хозяева то ли бежали не побережье, то ли сгинули в
мясорубке боев, а здание ветшало потихоньку, пока судорога
беспокойной земли не переломила его пополам. Лестницу перекосило,
да такой она и осталась.
Приемная - бывший холл. Трое горцев бестолково суетятся
вокруг носилок. Я раздвигаю их, наклоняюсь к раненому.
Он, к сожалению, не безнадежен. Кому-то из сопровождающих
достало ума перетянуть бедро куском веревки. Ниже колена -
кровавые ошметки, еще ниже - ничего. Противопехотная мина.
- В зал,- командую я и, не дожидаясь отклика, направляюсь к
следующему. Тому повезло больше - он мертв, разорван почти
пополам.
- Я не воскрешаю усопших, - говорю я стоящему близ носилок
мужчине с безумным лицом, повторяю то же на языке детей моря.
Какое-то мгновение мне кажется, что без Т`чахи не обойтись, но
мужчине все же понимает - оседает на пол, громко, без стеснения
всхлипывая. Я отворачиваюсь от него. Мне нет дела до ваших
мертвых, я пришел спасать тех, кого можно спасти. безмозглые
идиоты.
Бегом - в операционный зал. Там суета, готовят стол, готовят
инструменты. Я тоже готовлюсь - натягиваю на голое тело
желтоватый балахон, стягиваю волосы алой повязкой, чтобы не
падали на лоб, погружаю руки по локоть в жгучий, резко пахнущий
дезраствор. Операция начинается.
Проклятый город. Здесь даже электричества нет, мы вынуждены
довольствоваться тем, что получаем от вертолетчиков с их
генераторами. Все, что можно, делается вручную. Я берусь за
ножовку и начинаю пилить неподатливую кость. Парень стонет даже
под наркозом. Совсем мальчишка, ему и полутора циклов нет. В
лучшем случае он умрет. В худшем - останется инвалидом. Убогих
здесь и в прежние времена не жаловали. иногда мне кажется, что я
спасаю людей из ненависти к ним. Позволит им умереть было бы
слишком просто.
Пила - в сторону, теперь напильник. Я стачиваю острые
краешки кости. Скорей бы кончилась эта тягомотина. Тогда можно
будет спокойно зайти к Кварку Но`оне, поговорить, выпить... чаю.
Леранийцы спиртного не пьют. Зато пьют местные, но их самогон я в
себя влить не способен. Они пьют даже дезраствор. Кварк божится,
что они и бензин пьют, но в это я уже не верю. Я аккуратно
зашиваю культю по слоям - мышцы, фасции, еще фасции, кожа.
Отличная будет культя, на ладонь ниже колена.
Я стягиваю перчатки, швыряю их в таз, к жуткому месиву из
мяса, кости и салфеток. Метарку бы - но если после каждой
операции пить, мой запас истощится за неделю. А в этой дыре не
то, что метарку - шлюх нет. Я даю последние указания сестрам и
выхожу.
Городок стоит в узкой долине. На запад скала, и скала на
восток, а на юге - гора, потухший вулкан, чье название состоит из
трех пулеметных очередей и одиночного выстрела. Где-то на южных
ее склонах прячутся пушки, точно блохи в шкуре огромного зверя.
Большей частью позиции фрехи находятся западнее от нас, а абскар
- восточнее, но кое-где они пересекаются, перемешиваются и
заходят друг другу в тыл. Я гляжу в небо - непередаваемо синее,
ослепительное, очень холодное; где-то в невообразимой выси
скользит серебряная тень самолета, летящего на юг, в Лерани, в
Хэйан, в Аргиту... Аргита. Только здесь, на Горгаале я понял, что
такое - родина.
Вертолеты стоят на выровненной взрывами площадке на окраине
полуразваленного города. Тридцать уродливых ящеров скорчились на
утоптанной железными лапами щебенке. Их черные глянцевые бока
украшают леранийские опознавательные знаки, ярко-голубые с алым.
Я рефлекторно опускаю глаза: на рукав моей куртки нашит маленький
аргитянский флаг, три цветные полоски - лиловая, белая, золотая.
Я оглядываюсь: серые камни вокруг, серые дома, редкие черные
пятна угля и сажи, зеленые - травы, синие с радугой - луж. Я
сплевываю в лужу и захожу в барак.
Кварка я застаю в его комнате. Он сидит на раскладном
походном стуле, жжет травы на блюдце - откуда ему достать
курильницу в опустевшем городе? Ароматный, чуть горький дым
наполняет комнатушку, улетучиваясь потихоньку через
вентиляционное отверстие. Лицо Кварка в дыму походит на
древнехэйанскую маску воина: узкое, цвета темной бронзы, с
длинным прямым носом и острыми скулами.
Странно, но Кварк мне нравится. Почти. Я жгуче завидую ему,
до спазмов в желудке, завидую его ироническому спокойствию, его
потрясающему обаянию, ненавижу его - и все же меня тянет к нему,
нему, так унижающему меня одним тем, что он есть. Мазохизм
какой-то.
- Добрый вечер, Рред, - произносит лераниец. - Спокойный
сегодня выдался денек.
- Вечер? - переспрашиваю я. Да, и вправду: темнеет. Сколько
же я простоял за операционным столом? Опять болят колени - это
профессиональное у нас, хирургов. Я сажусь рядом с Кварком и
медленно вытягиваю ноги.
- Какие новости? - спрашиваю я.
- Обычные, - отвечает он. - Стреляют, хоть и перемирие.
- Я не об этом...
Кварк понимает недоговоренное. Ему тяжелей, чем мне - все
порты Горгаала принадлежат детям моря, с которыми у леранийцев
старые счеты.
- Дома? Все как обычно...
Он неторопливо пересказывает мне сводку мировых новостей.
`Дома` для нас означает - где угодно, только не здесь.
- Чаю? - спрашивает он, закончив. Я киваю. За окном
сгущается синева ясного вечера.
Мы пьем пахучий травяной чай, что вяжет рот и чуть дурманит
мысли. Не знаю, что за корешки Кварк кидает в чайник, но им
удается немного разжать ледяную хватку ненависти на моем сердце.
Лераниец болтает о своей жизни на родине, о том, как он вернется,
и заведет вторую жену в дополнение к той, которая ждет его дома,
и получит повышение по службе. Он даже пустопорожний треп
ухитряется превратить в серьезный рассказ. Шумы дня стихают, едва
слышится рокочущая вдалеке канонада. Вот уже второй месяц фрехи
штурмуют долину Спящей Собаки, где засели абскар. Иногда мне
хочется сесть в вертолет, пролететь над островом и расстрелять из
ракетомета все, что движется. Хоть тогда эта война кончится. Если
только камни не встанут и не начнут стрелять.
Мы вежливо и церемонно прощаемся. Я выхожу из душного барака
под темно-синее небо, в холодный ветер. На востоке уже
разгорается красный рассвет; три луны плывут в небе, каждая будто
слеплена из двух половинок, белой и розовой. Сегодня ночь
троелуния, значит, завтра стихнет огонь. Местные горцы измеряют
время по сочетаниям лун, устраивают праздники в такие ночи.
Где-то в городе горят костры - уже кто-то празднует, палит от
радости из автомата в пустое небо.
Как холодно... У нас в Аргите сейчас лето, здесь - зима. Я
поплотнее запахиваю куртку и бреду, спотыкаясь в темноте, к
госпиталю. Там меня ждет комната, одеяло и милосердный сон.
Утро встречает меня оранжевым светом - Аэн, малое светило,
еще не скрылся за невидимым горизонтом, золотой Эон смешивает
свое сияние с его кровавыми лучами. Небо отливает бронзой,
нависая тяжелым храмовым куполом над долиной Сорока Сторожей. Еще
один день.
Рычит вертолет. Я выглядываю из окна - черная туша,
покачиваясь, опускается на площадку. Значит, что-то случилось.
Я поспешно встаю, одеваюсь, вздрагивая от прикосновения
сыроватой, холодной ткани к пригревшемуся за ночь телу.
Развлечения - потом, вначале дела. Утренний обход.
Печальное зрелище. `Нет радости большей, чем умереть за
отечество`. Хотел бы я встретиться с тем, кто это сказал. Я бы
взял этого напыщенного идиота на свой утренний обход. Пусть
посмотрит, каково это - умирать за отечество. Я делаю все, что
могу - с ограниченным запасом антибиотиков, с бинтами, которые
приходится стирать - стирать и засовывать в автоклав, чтобы
перевязать следующего несчастного. Но я могу слишком мало. Эти
безумцы надпиливают стандартные пули - пуля раскрывается в теле
уродливым свинцовым цветком. Пули со сдвигом превращают
человеческое тело в лабиринт ходов, подобно короедам в старом
бревне. Прыгающие мины разрывают человека пополам, но это уже не
по моей части. `...И ввергнет их Господь в ад, где стон, и плач,
и скрежет зубовный...` Я спускаюсь в этот ад сам, каждое утро, по
перекошенной лестнице. Гнойная вонь преследует меня даже во снах.
Вчерашний парень еще не отошел после наркоза, и не совсем
понимает, что с ним случилось. Оно и к лучшему.
Выстрелы раздаются где-то совсем недалеко. Короткая очередь,
еще одна. Странно. Мы в `тихой земле`, этот район подконтролен
миротворческим силам Совета Наций. Всего одна провокация, один
снаряд - и поднимутся в воздух черные ящеры, плюясь огнем.
Обход закончен. Я поспешно скидываю медицинский балахон,
натягиваю куртку и тороплюсь к Кварку Но`оне. Всякое новшество
желанно. Даже если мне придется, не разгибаясь, зашивать его
результаты.
Что-то не в порядке. Это я ощущаю сразу. Слишком
сосредоточный лица леранийцев, их глаза горят мрачным огнем,
точно заходящий Аэн оставил в них капли себя. Вот выходит Кварк.
Он поворачивается ко мне, лицо его сияет веселой яростью.
- Вот оно, - говорит он с торжеством, протягивая мне
стреляную гильзу. Я осторожно беру латунный цилиндрик. На нем
- клеймо: три волнистых черты, одна чуть ниже двух других.
- Это знак детей моря, - произносит Кварк. - Они поставляют
оружие абскар. Этот человек, - кивок в сторону подпирающего
вертолет горца, - сообщил нам об этом.
Мы много говорили раньше об этой войне. Она может длиться
вечно, пока дети моря держат нейтралитет. Но стоит им поддержать
одну из сторон, и вторая обречена. Тогда Горгаал станет вотчиной
торгового народа, вместе со своими россыпями драгоценностей,
рудными жилами, несметными богатствами, что скрыты под полями
сражений.
- Однажды мой народ уже склонился перед хлебателями соленой
воды, - гневно говорит лераниец. - Второго раза не будет. Мы
выжжем их поганые гнезда.
Я лишаюсь дара речи. Миротворческие силы недаром получили
свое имя. Они нейтральны, всегда и везде. И теперь этот безумец с
тремя десятками вертолетов готов из-за нескольких гильз
превратить в пепелище половину Горгаала! Я и сам мечтаю о том же
- но в этой войне нет правых и виноватых, убивают все. А я опять
буду работать сутками, не отходя от стола, на который все
подкладывают под нож новых умирающих. Так уже было однажды, после
особенно тяжелых боев.
- Вас сотрут в пыль, - говорю я. - На побережье...
- Когда сотрут, будет уже поздно. Смерть врага - вот что
имеет значение. - Да, я забыл. Они не боятся смерти.
- Ты думаешь, люди пойдут за тобой? - Слабая надежда...
- Пойдут, - мрачно скалится Кварк. - А четыре вертолета не
взлетят.
Я понимаю его. Две коротких очереди. Нет человека - нет
проблемы. Так просто.
Меня охватывает холодное бешенство. Не буду работать, не
заставите! Гнойная вонь. Перекошенная лестница. Культя на ладонь
выше колена.
- А меня - туда же? - осведомляюсь я. Чай чаем, а
государственные интересы важнее.
Он улыбается - лучше бы ударил.
- Нет, зачем, - отвечает он. - Если ты промолвишь хоть
слово, я тебя пристрелю. Или мои люди. Так что ты никому не
скажешь. Побоишься.
Мое сердце останавливается, дергается судорожно, переходит
на неровный галоп. Трус. Кто, я? Я приглашал его как-то пройтись
по госпиталю - он отказался с поспешностью почти непристойной. Но
я и вправду боюсь умереть. До судорог боюсь. Я знаю, каково это.
Я почувствую, как пуля пройдет сквозь меня, переламывая ребра,
рассекая легкое, перебивая сосуд за сосудом. Выплеснется кровь, я
сделаю последний, горестный вздох, и опустится тьма. Я не верю,
что есть что-то после смерти; только небытие. Я очень боюсь
смерти. Но ненависть сильнее. Теперь я знаю, кто достоин ее.
- Ты прав, - произносят мои губы. И, словно в ответ, небо
взрывается зеленью. Такое бывает нечасто, только при
противостоянии солнц, в те секунды, кода Аэн пересекает линию
горизонта. Нас окутывает изумрудное сияние - лица как маски, руки
как ветви... Через несколько секунд зелень сходит, оставляя
синеватую тень. Дремлющий вулкан заслоняет от нас золотое светило.
- По машинам! - командует Кварк. Грохочут моторы, крутятся
лопасти. Ветер хлещет меня по лицу, подкрадывается, бьет в темя.
Медленно отрываются от земли черные ящеры. В их реве мен слышится
дьявольский хохот; они насмехаются надо мной: `Неудачник...
трус... слабак...`.
Если бы ненависть мою выпустить наружу, распоров тощую
грудь, то померкли бы от стыда все взрывы мира.
Ненависть как оружие массового уничтожения.
Я становлюсь машиной своей ненависти. Казарму леранийцев
будут охранять двое дневальных. Я никогда раньше не убивал. Буду
учиться по ходу дела. Я безоружен. Но я - врач. Я каждый день
сражаюсь со смертью, и был ей достойным противником - не врагом.
Она поможет мне. Черные ящеры боевым строем уходят на север,
скользя между землей и небом, там, где идет эта война.
Бегом возвращаюсь в госпиталь. Собираю нужные вещи - быстро,
быстро, пока не улеглась ярость. Лицо Кварка Но`оне стоит перед
моими глазами, маска воина.
Я возвращаюсь. Один баллон висит на плече, второй я держу
под мышкой.
Дневальные - оба - в дежурке. Тем лучше. Я открываю баллон с
наркогеном, кидаю в дежурку, прижимаю кислородную маску к лицу.
Два тяжелых удара - тела об пол. Я спокойно захожу, связываю
спящих, закрываю баллон - наркоген дорог. Иду дальше.
Вот и рация. Я настраиваю ее, беру микрофон. Начинаю
говорить. И каждое мое слово - это пуля. Я знаю, что будет
дальше. С крейсера `Лианис-хор` поднимутся хищные
птицы-истребители, накинутся на черных ящеров, и полетят
разбрызганные ошметки плоти и стали... расцветут причудливые
орхидеи взрывов... и я опять буду РАБОТАТЬ! Проклятье на твою
голову, Кварк Но`оне!
Ты опять обманул меня.
Я выбегаю из барака. Да, вот они: четыре вертолета. Я
последний раз смотрю в непередаваемо высокое небо. Над долиной
кружит баклан, жемчужные перепонки его крыльев играют в солнечных
лучах. Что он делает здесь, так далеко от моря? А что делаю я?
Я залезаю в вертолет. Одному его вести неудобно, но я
попробую. У меня нет сил оставаться тут. Я врач, я знаю признаки.
Это безумие. Но лучше быть безумным, чем здесь.
Я поднимаю вертолет в воздух. Тяжелые рукояти управления
рвутся из рук, машина опасно кренится, но я усмиряю ящера. Мы
висим между небом и землей. Земля скользит внизу - все быстрей,
быстрей. Мы летим на север.
Я вновь знаю, что будет дальше. Вот они, черные тени хищных
птиц. Кварк Но`оне мертв, но летит над островом последний черный
вертолет. Соскользнет с направляющих ракета, отыщет горячее
дизельное сердце ящера. Распустится цветок огня. Это будет до
боли прекрасно. А потом - грань.
Господи Боже, в которого я никогда не верил! Если ты есть,
сделай так, чтобы за этой гранью -
- ничего -
- не было.
Только пустота.


Даниил Смушкович

ИСЦЕЛЕНИЕ ОГНЕМ

По ночной дороге бродят
неприкаянные звуки
Ближний говор, дальний шепот,
поступь мерная коня,
Потом, пылью и полынью
пахнут ласковые руки,
Постепенно происходит
исцеление огня.
Э.Раткевич

Дверь захлопнулась, отсекая шорох ветра в грудах сухой
листвы у дороги, зловещий шепоток отчаяния и сомнения, Засов,
замок, цепочка - именно в этом порядке замыкаются они ритуалом
защиты. Вайн прислонился спиной к прохладной стене, блаженствуя в
полумраке прихожей. Это мой дом, мой замок и лен. Они не войдут
сюда.
Он внимательно, настороженно осматривал - скамеечку, ящик
для обуви, зеркало с полочкой, те вещи, что служили дому охраной.
Все на месте, как было утром. Ящик, о который споткнется
непрошенный гость, тапочки, которые он оттолкнет с дороги или
раздавил тяжелым башмаком - смотря по настроению. Но тревожных
признаков нет. Можно снять портупею, нацепив на древнюю, как
церковь, вешалку, и немного расслабиться.
Комната встретила Вайна молчанием. Так и должно быть, умница
девочка. Все вещи на своих местах; на столе, тумбах, шкафах -
налет ржавой пыли, будто в не своем доме, где жить - живут, но
заботиться о нем никто не станет, ищи дурака! Только... горят в
нише буфета две свечи, тонкие, съеденные огнем уже до половины.
Синеватый дымок тает в воздухе, наполняя гостиную тяжелой лаской
благовоний. Сколько раз он повторял ей, чтобы она оставила этот
кощунственный обычай, и все раво каждый раз, призодя домой,
обнаруживал на буфете две свечи - за себя м за нее.
Шуршал верет позади затворенных ставен, перешептывался сам с
собой, так что Вайн не сразу заметил слабый звук из спальни. А
потом распахнулась дверь, радость захлестнула его, стройное тело
прижалось к груди. Палая листва волос, небеса глаз - Харраэ, грех
мой, любовь моя...

Имперские войска вступили в город поздним утром. Весь
предыдущий день, и ночь, и еще три дня до этого за горизонтом
ворочался страшный зверь - канонада; поспешно откатывались назад,
на север, части конфедератов, их волны одна за другой сочились
сквозь город, оставляя в сите улиц брошенный металлолом.
Последняя бронеколонна прокатила по главной улице уже за полночь,
в кровавом свете малого солнца, и наступила тишина. Как после
убийственной засухи, когда дохлую саранчу - и ту сдуло ветром. В
молчании поднялось в небеса дневное светило. А за час до полудня
с рокотом и лязгом вкатились в Тернаин-дорэ-ридер первые
имперские танки. Они шли не останавливаясь, не сворачивая, по
главному тракту, с закрытыми люками и недобро прищуренными
смотровыми щелями. Вайн наблюдал за их неуклонным, обманчиво
медленным ходом со ступеней церкви, негромко повторяя вслух:
`Почто мятутся народы, племена замышляют тщетное? Нет бога, кроме
Господа. Восстают цари один на другого, не убоясь гнева Его. Нет
веры кроме истинной. Услышь мольбу мою, Всевладыко: Усмири
мятежных и вразуми сомневающихся, а иного не надо мне.` А танки
под лазурными вымпелами все шли и шли через город. Жидкая толпа,
собравшаяся на встречу освободителей, вначале размахивала синими
флагами, кидала под гусеницы ветви цветущего вааля, возглашая
одинокими голосами славу императору, потом утихла, замерла и
вскоре расточилась. Опустела площадь, и только танки бесконечной
чередой шли главным трактом. А к вечеру за горизонтом вновь
заговорили пушки; их глоса глохли, постепенно отдаляясь. Империя,
только что заглотившая Тернаин-дорэ-ридер, город тысячи дорог,
двигалась на север.

Они сидели за широким, как площадь, столом, прижавшись
плечами. Гостиную освещала лишь лампа, отставленая на буфет, и
оттого в ней казалось как-то уютно.
Вайн жил ради этих вечеров. Ради них натягивал каждое утро
синюю с пурпуром униформу: цеплял на бок дурацкий пистолет, из
которого - он знал - все равно не сможет никого застрелить. Ради
этих вечеров терпел бессмысленную болтовню товарищей и патрули по
пустым улицам, постоянный страх разоблачения, отнимающий силы
ужас предательства.
Вот уже год Харраэ жила у него в шкафу. Два или три раза он
оказывался на грани разоблачения, когда приятели по службе
бесцеремонно заваливали в гости, пытаясь начать, продолжить или
достойно завершить очередной кутеж, но все как-то обходилось.
Потом ночные вторжения прекратились, но приходилось постоянно
опасаться - косого взгляда в незашторенное случайно окно,
нежданного гостя, оставленной на виду вещи, любого следа женского
присутствия.
А вечерами, поужинав, они садились в гостиной, прижавшись
друг к другу плечами. Первые недели они просто радовались покою,
не произнося ни слова. Ближе к осени вечера заполнились
разговорами, воспоминаниями и печалью о прошлом. Зима застала их
в богословских спорах, в которых Харраэ сражалась со всем пылом
незнания, а Вайн - с искусством прирожденного теолога. Весна
слышала слова их любви. А с приходом лета слова смолкли вовсе,
сменившись прикосновениями. Иной раз Харраэ зажигала вечерние
свечи, и оба подолгу глядели на огонь - она с благоговением, он с
тайным ужасом. Иногда Вайн открывал книги Речений и читал вслух
древние строфы. `Любовь моя как вааль: цветы ее непрочны, и срок
им отмерен, но корни ее рушат камень и ствол не сломится
бурей...`.
Харраэ обернулась к нему; голубые ее глаза в сумраке обрели
оттенок гемирского флага.
- Что-то гнетет тебя, - произнесла она без намека на вопрос.
Придыхающий интерийский акцент придавал ее высокому голосу
удивительную мягкость.
- Да, - тяжело ответил он. - Да.

Империя пришла в город куда раньше своих танков. Для Вайна
ее владычество началось со смертью старого настоятеля городской
церкви. Новый настоятель, присланный из провинциальной столицы,
Оногер-те, оказался человеком деятельным и нетерпимым. Сменился
тон прповедей. Потом сменилось настроение магистрата. Быстро и
бесповоротно живший дотоле единой жизнью город, где не разбирали,
кто аргитянин, кто интери, а кто горец-хейнтарит, раскололся
натрое. Перемена коснулась всех. Начали появляться синие и
пурпурные полосы на дверях иноверческих домов. В лавочке Вайна
раскупили весь ультрамарин. Кое-где стали писать на стенах
лозунги. Кое-где стали пректворять лозунги в жизнь, и всякий раз
убийцы оставались ненайденными.
Потом в городе, испокон веков плевавшем на всякую политику,
появилось отделение национальной партии, объединившее почти всех
Вайновых сверстников. Стали поговаривать втихаря, что под
гемирской властью жилось бы куда как лучше. Уже не только жители,
а и сам город распался на аргитянскую и инородческую части.
Границу между ними пересекали без опаски лишь молодчики
преподобного Тевия Миахара.
Вайна страшные перемены нового времени поначалу не
коснулись. Он по-прежнему держал лавочку москательных товаров -
ту самую, что не дала ему поступить в семинарию, и если
уменьшился спрос на ароматные свечи, благословленные Костром
Жрецов, то повысился сбыт всего синего и пурпурного. Но и он,
глядя на осунувшийся город, повторял про себя: `Долго жил я среди
ненавидящих мир. Я мирен; но, только заговорю, они - к войне`.
И война началась.

- Да, - тяжело ответил он.
Вот уже неделю, полных пять дней предчувствия мучили его.
Ничего определенного, никаких явных знаков опасности. Но что-то
сгущалось в воздухе.
Заснул он той ночью с трудом. Харраэ уже давно задремала,
свернувшись клубочком рядом с ним; лицо девушки мучительно
искажалось во сне - кошмары не оставляли ее уже год, с той,
огненной ночи. Алые лучи меньшего солнца сочились сквозь щели в
ставнях, повисая в душном воздухе спальни окровавленными копьями;
касаясь простынь, лучи бросали на них отсветы адского пламени.
Постепенно смерклось; наползла с востока туча, заволокла небеса,
и только тогда Вайна сморил тяжелый, муторный сон, не снявший ни
усталости, ни тревоги.

Матери своей Вайн почти не помнил. Когда мальчику едва
исполнилось четыре года, она умерла родами, а с ней и младенец,
крошечный Вайнов братик. Так Вайн остался один. Воспитанием его
занимался отец, а, вернее, не занимался - после смерти жены
старый Ретт ожесточился на весь мир, и даже собственного сына
недолюбливал, хотя ненависти к нему, как ко многим близким ранее
людям, не испытывал.
Истинным воспитателем молодого Вайна стал преподобный Элл
Сайнин, которому часто препоручал мальчика отец - на время
отлучек или запоев. Старый священник походил на сухой куст -
такой же корявый, бурый, сучковатый; волосы его не столько
поседели, сколько пего выцвели и как бы пожухли. Настоящего
возраста преподобного не знал никто; некоторые, склонные к
суевериям, утверждали всерьез, что он ровесник своей церкви, а
той перевалило уже за пять шестидесятилетий.
Именно от старого священника Вайн впитал истовую веру в
своего Бога, могучего и грозного, возглашенного пророком Сарагом
тридцать поколений назад. Вера потребовала знания Речений
пророка, учеников его и последователей - и, пока одногодки Вайна
играли в `выбей птичку`, мальчик корпел над тяжелыми, хрупкими
листами священных книг. Изучал он не только свою религию, но
также верования безбожников-горцев и, пуще того,
интери-огнепоклонников, почитающих за Вевладыку - Всеврага,
которого сам пророк назвал Князем Огней, повлителем адского
пламени.
Быть может, Вайн и сумел бы поступить, как мечтал, в
духовную семинарию. но очень не вовремя умер от удара, вызванного
запойным пьянством, его отец. Юноше уже исполнилось полтора
цикла, без двуж лет двадцать, и во владение наследством - домом и
лавкой - он вступил без проволочек. А с лавкой... какая там
учеба. Да и неприлично бросать отцовское дело.
Двумя годами позже умер преподобный Элл Сайнин. И эта потеря
показалась - великий грех - куда большей.

Утро выдалось пасмурное. серая пелена колыхалась в небе,
дразня близким дождем. Сухое аргитянское лето вот-вот должно было
завершиться.
Вайн расстегнул ворот рубашки. Обычно он застегивался на все
пуговицы, но невыносимая духота заставила его изменить привычке.
Приближение грозы давило сердце и душу.
- Эй, Монашек! - это кричит Рром Айерен, старший патрульный.
А вот и он сам: рубашка расстегнута до пупа, смоляно-черные
волосы растрепаны, автомат болтается на ремне, большие пальцы
заткнуты за пояс. Воплощение абсолютного ублюдка.
- Монашек! - сколько Вайн себя помнил, по имени его называл
только отец. Старшие почему-то предпочитали обращаться по
фамилии, по-своему не менее оскорбительной, чем прозвище,
брошенное кем-то из сверстников и с радостью подхваченное - ведь
Толлиер на северном диалекте означает `коромысло весов`, а перед
войной слово это обрело новый смысл - соглашатель, почти
предатель. Харраэ же звала его Торгар - этим послеименем интери
награждали старшего сына в семье.
- Монашек, ты заснул?! - нет, никуда не денешься. Придется с
ним разговаривать.
- Нет, задумался, - угрюмо ответил Вайн. Угрюмость эта -
напускная, и все же истинная - служила частью маски, одеваемой им
изо дня в день. Так охраняем мы души свои - пусть все вокруг
ляжет золою, пусть ярится огонь, но сердце мое - мой замок и лен.
Они не войдут в него.
- Ты бы еще помолился, - хохотнул Рром.
- А в чем дело? - мрачно осведомился Вайн.
- Тебя требует комиссар, - Рром огляделся, хотя улица была
пуста. - С самого утра ищет.
- Да и сейчас вроде не вечер, - с некоторым удивлением
ответил Вайн.
- Не в том дело, - Рром зачем-то вновь огляделся и
продолжил, понизив голос: - Под тебя вроде копает наш
преподобный. Ты и сам хорош, конечно...
Сердце Вайна с садистской медлительностью поднялось к шее,
забив намертво гортань: не вздохнуть, не возразить, не
оправдаться...
- В общем, дуй к комиссару, друг, - Рром запанибратски
хлопнул Вайна по плечу, того внутренне передернуло. - А я домой,
баиньки, притомился за ночь...
Он хитро улыбнулся, вытащил из кармана связку из полудюжины
дешевеньких серебряных колец на медной булавке, подкинул, поймал,
распрощался и ушел. А Вайн так и остался стоять посреди улицы. Со
стороны горского гетто донесся выстрел. Еще один, и автоматная
очередь. Снова тишина. Немилосердное солнце прожигало дыры в
сером пологе облаков, и на город сверху смотрело яростное
бело-голубое небо.

Кровавое солнце с усталым равнодушием куталось в черный
тюль. Зеленое небо поглощало клочья дыма, они таяли, исчезали.
Даже за несколько кварталов Вайна преследовал низкий стон
обезумевшего пламени.
Синяя рубашка обжигала не тело - душу. Вайн расстегнул
ворот, потом остановился, содрал рубаху через голову, скомкал, да
так и пошел с ней в руках, куда ноги несут и глаза глядят.
Недалеко оказался канал - загаженный, мелкий. По совершенно
гладкой поверхности воды плыла третья луна, отражаясь в небе.
Вайна стошнило рядом с луной, и ему стало немного легче. Немного.
Огонь все еще плясал перед его внутренним взором.
Он обернулся. Языки пламени лизали небо, храм горел, как
спичка. Интери всегда считали пожары благословением божьим. Но
этот огонь выплеснулся из самого ада.
Что-то шевельнулось. Этого не мола быть. Город опустел, как
обескровленный труп. только люди в синем ходят по его улицам этой
ночью, и все они - на площади перед капищем. Но нет - кто-то
сидит там, в непроглядной тени, следит за ним, блестя глазами...
Ужас оледенил мысли. Вайн судорожно выдернул из кармана
пистолет, с полминуты взводил курок, ткнул дулом в тень. `Кто
там?`, неестественно громко спросил он. Стены отозвались
насмешливым хмыканьем.
Нет ответа. Приглядевшись, Вайн различил в тени контуры
свернувшейся комком человеческой фигурки. `Вылезай`, грубо
приказал он. Снова нет ответа. Только едва слышный
полустон-полувизг, непрестанный, дрожащий, звериный...
Вайн протянул руку в тень, нащупал, дернул. Звук прервался,
сменившись хрипом, но тот, кто сидел там, забившись в щель меж
двух сараев, держался крепко. Вайн рванул изо всех сил, что-то
оглушительно хрустнуло; сидевший вылетел на свет, царапая ногтями
старые доски в попытках удержаться, и Вайн от неожиданности
отпустил ее руку. Тонкие черты лица корежил дикий ужас, по плечам
рассыпались светлые волосы - знак дьявола.
- Ты кто? - спросил Вайн. В ответ девушка - какое там,
девчонка - начала визжать. Она не сделала и попытки убежать,
спрятаться, просто стояла, издавая горлом жалобный писк. Вайн
дрожащей рукой отвесил ей пощечину, и она замолчала.
Но что же с ней делать? Отвести на площадь... нет, нет,
немыслимо, будь она хоть демон, хоть саламандра. Бросить тут?
Наткнется кто другой, и все равно площадь. Значит - укрыть на
время, пока не уймется захлестнувшее Город Тысячи Дорог безумие.
Да. Это будет достойно.
Он еще не знал, что безумие не схлынет. Не утихнет огонь на
площади.

Комиссариат располагался в здании бывшей магистратуры, на
главной площади города. На флагштоке перед входом вяло колыхался
ультрамариновый вымпел.
Вайн постоял немного под балконом, использовавшимся для
произнесения торжественных речей при большом скоплении народа.
Речи произносились довольно часто, всякий раз в ознаменование
побед Гемирской Империи на северном фронте, заключавшихся
поначалу в наступлении, а последнее время больше в отступлении -
стратегическом, конечно. Развиднелось; солнце палило нещадно,
плыл воздух на мостовой, хозяйки жарили оладьи на раскаленных
карнизах. Вайн намеренно задержался с приходом, боясь предстоящей
беседы.
Приемный зал переделали в место отдыха для патрульных
довольно давно - вышвырнули и спалили конторки, приволокли
трактирные столы и лавки, поставили в дальнем углу стойку, где
можно было получить пива и пирожков - за счет города. Сейчас
почти все соратники Вайна собрались здесь, спасаясь от жуткой
послеполуденной жары; те, кто еще мог, весело приветствовали его,
остальные дремали, сморенные духотой и пивом.
Вайн отвечал на приветствия вяло. Он знал, как относятся к
нему в отряде: как к своему, городскому дурачку. Свои могут и
подшутить над ним, и поиздеваться, но стоит кому чужому обидеть -
все встанут на защиту. Эта роль тоже принадлежала маске, крепя ее
к живому лицу; поначалу крепления эти терли до крови, потом он
привык.
Комиссарские хоромы располагались на втором этаже, там, где
при конфедерации сидел бургомистр. Старую табличку кто-то
остервенело сбил прикладом, едва не проломив хлипкую стенку,
новой так и не повесили. Да и что вешать, раз все и так знают, чт
Рред Ллаин главный человек в городе.
Конечно, комиссар был местным. Гемирцы приезжали в
Тернаин-дор-ридер лишь трижды, на инспекции; каждый раз
оказывались весьма довольны. В остальном же горожане сами собой
управляли, сами на себя доносили и сами себя расстреливали. А
Рред Ллаин ло войны служил письмоводителем при магистрате, и к
нынешнему своему посту относился, как к заслуженному повышению.
Вайн постоял немного у двери, сделал три глубоких вдоха,
прикрыл глаза и вошел без стука.
- А, Толлиер, - услышал он и поднял веки.
Комиссар сидел на массивном письменном столе, заваленном
вещами настолько, что трудно было понять, как умещается на нем
широкое седалище хозяина города. Покоились на столешнице и
бумаги, витки, гармошки тетрадей, конверты с гербовой печатью, но
больше было вещей, особенно - серебряных подсвечников интерийской
работы; здоровенный канделябр в углу как бы завершал их ряд.
Был камиссар мрачен и неряшлив. Форменную рубашку с вышитым
на рукаве цветком пурпурника - эмблемой Аргитянского
Добровольческого Корпуса - он, как и все, расстегнул, обнажив
живот, буро-розовый и округлый, точно коровье вымя.
- Вот что, Толлиер, - комиссар слез со стола, брюхо
торжественно колыхнулось. - Я все понимаю... но дальше так
продолжаться не может.
- Что именно? - надежда на лучшее еще теплилась. А зря.
Комиссар навис над Вайном всей своей тушей, брыли его
тряслись от негодования.
- Вы думаете, Толлиер, я не знаю, с кем вы в постели
кувыркаетесь? - негромко, чтобы не подслушали, но с обидой и
гневом заявил он. - Знаю! Я терпел месяц, полгода, год... хватит!
Когда с вами захочет побеседовать наш преподобный, выкручивайтесь
сами.
Воздух комнаты обрел плотность, стал ватой, водой, звоном.
Вайн стоял в каком-то оцепенении, слушая комиссара Ллаина.
- А он тебя вызовет, будь спокоен, и никуда ты не денешься.
И пришьет тебе измену вере и нации. Так что один у тебя выход -
покаяться. А для этого - сам понимаешь...
Вайн понимал.
- Парень, - комиссар смягчился, - я тебе зла не желаю. Но ты
палку-то перегнул. Вот и... сдал тебя кто-то. Так что иди.
Выполняй свой долг.
`Скажи прямо - `убей ее`,` подумал Вайн.
- Придешь завтра, к полудню, тут как раз преподобный будет,
доложишь и покаешься. Да не будет тебе ничего, не трясись, -
покровительственно добавил комиссар, - обломим святошу...
Вайн слепо глянул на него.
- Завтра в полдень, - повторил он и вышел, не прощаясь. В
голове его билась одинокая строка: `Постепенно происходит
исцеление огня...`.
- Господи! - воззвал он - через потолок - в немое небо. -
Господи, для чего?

После ухода танковой колонны город впал в каталепсию; оставь
монету на мостовой - будет лежать. Потом, под вечер, началось
движение. В окно Вайну постучал Рром Айерен, сунул синюю рубашку
и пистолет, передал - велено собираться на площади Свободы, между
церквей. Вайн пошел, сам не зная зачем.
На площажди уже стало людно. Вокруг четырех храмов -
ортодоксального, народного, огнекапища интери и хейнтаритской
библиотеки - деловито сновали синерубашечники. Сгущалась
межсолнечная мгла, небо накинуло траурный лиловый плащ,
отделанный звездами, сколотый брошью третьей луны. Из огнекапища
глухо доносилось пенье - многие голоса тянули заунывное
молебствие.
Подкатил грузовичок, доверху набитый канистрами. Тут же
образовалась живая цепочка, канистры плыли из рук в руки -
оказавшийся в цепочке Вайн не мог уследить, куда. На ступенях
церкви стоял преподобный Тевий Миахар; проповедовал, но голос его
сливался с пеньем интери.
Багровое светило медленно выкатилось в позеленевшее небо.
Работа шла споро, с шутками и перебранками. Грузовичок уехал, тут
же прикатил другой, привез интери, человек тридцать, больше
женщин. Их загнали в боковую дверь святилища Вернулся первый
грузовик, и в боковую дверь проследовала еще одна процессия. На
лицах застыло бесслезное отчаяние.
Вайн стоял в стороне, чувствуя себя потерянным, ненужным. Он
молился, но сердце подсказывало ему - Господь не услышит, ибо
сказано - `Отверну лик свой от прогневавших меня...`.
Кто-то подал преподобному мегафон, резкий голос зазвучал на
площадью. До Вайна доходили лишь отдельные слова, остальное же
терялось в гуле разговоров вокруг - странные разговоры,
приглушенные, точно подростки болтают украдкой о запретном.
`Не заключай союза с ними, и перемирия со лжебогами их...
Нет мира нечестивым, говорит Господь... Мечем кары порази их, и
дома их, и чада...`. Слова пахли пылью, кровью и горечью.
Напряжение нарастало. В душном воздухе оно висело звенящей нотой,
вплетаясь в непрестанное пение Люди вокруг Вайна что-то кричали,
и сам он кричал, потрясая кулаками, подхваченный сладким безумием
единения с толпой - безумием, стирающим одиночество.
Развязка наступила быстро. Преподобному поднесли зажженный
факел. толпа расступилась, пропуская священника к пропитанному
бензином кругу. `Огонь к огню!`, возгласил преподобный, и швырнул
факел к дверям капища. Взметнулось пламя, охватывая ржаво-красные
стены. `Аа-гонь к аа-гню`, скандировала толпа мерно, точно
пытаясь заглушить крик полыхающего бензина.
Вайн молчал. Страшный костер будто выжег за одно мгновение
грешные его глаза, одарив новым зрением, безжалостно-жарким. Лица

ПОЛНЫЙ ТЕКСТ И ZIР НАХОДИТСЯ В ПРИЛОЖЕНИИ



Док. 115693
Опублик.: 20.12.01
Число обращений: 1


Разработчик Copyright © 2004-2019, Некоммерческое партнерство `Научно-Информационное Агентство `НАСЛЕДИЕ ОТЕЧЕСТВА``