В Кремле объяснили стремительное вымирание россиян
В НАЧАЛЕ ПЯТОГО УТРА ВО ВТОРНИК Назад
В НАЧАЛЕ ПЯТОГО УТРА ВО ВТОРНИК

ПОЛНЫЙ ТЕКСТ И ZIР НАХОДИТСЯ В ПРИЛОЖЕНИИ

Игорь ЗАСЕДА


1

`...В начале пятого утра во вторник 22 июля 1980 года вместе с
первыми лучами солнца, позолотившими неповторимые купола кремлевских
храмов, Бен воскликнул: `Вперед, мальчики!` Двадцать девять израильских
коммандос, тайно прибывших в Советский Союз под видом туристов из Парижа,
в короткой отчаянной схватке овладели корпусом `В` в олимпийской деревне и
захватили семьсот заложников.
Бен решительно отверг помощь и, даже не покривившись, одним движением
оторвал фалангу указательного пальца на левой руке, почти откушенную в
рукопашной русским чекистом с монголоидным лицом (его труп все еще
перекрывал лестницу, ведущую наверх), и быстро перевязал рану. `А теперь,
мальчики, устроим им варфоломеевскую ночь, если они будут несговорчивы!`
Ледяной вихрь с Бродвея дохнул в лицо колкой снежной крупкой и едким
зловонием выхлопных газов. Занавеска, взлетев чуть не до потолка, птицей
ринулась вниз. Моя титаническая работа по закупорке старого
двухполовинчатого окна, сквозь сантиметровые щели которого мороз и ветер
свободно проникали в номер нью-йоркской гостиницы `Пикадилли`, пошла
прахом.
Я отбросил в сторону книгу, выбрался из-под тонкого летнего одеяла и,
проклиная на чем свет стоит энергетический кризис, заставляющий хозяев
экономить на здоровье жильцов, и самих хозяев, не додумавшихся до самого
элементарного - законопатить или заклеить щели, открыл замки чемодана,
извлек оттуда шерстяной тренировочный костюм, лыжную шапочку и поспешно
натянул все это на себя. Какое-то время решал, надевать или нет кожаные
перчатки: пальцы так мерзли, что книжка вываливалась из рук. `Нет, это уже
свинство, - обозлился я. - Драть за паршивый номер, единственное теплое
место в котором - тесный туалет, полтинник, да еще делать вид, что они
тебя осчастливили!`
Но в конце концов оставил перчатки в покое.
Шел третий час ночи, минуло не менее часа со времени приезда в
Нью-Йорк, но глаз я так и не сомкнул, хотя минувший день легким никак не
назовешь. Сначала самолет задержали в Москве из-за погоды, и долго
довелось неприкаянно толкаться по пассажирскому залу в старом Шереметьево
(новое здание международного аэропорта виднелось вдали огромным темным
кубом - его должны были `попробовать` олимпийцы, что съедутся в Москву
летом...), не слишком-то приспособленном для длительного пребывания в нем.
Затем, после многочасового перелета через океан, Ил-62, выполнявший рейс
SU-315, арестовали в аэропорту имени Кеннеди в Нью-Йорке: самолет загнали
в дальний угол, окружили сворой желто-красных автомобилей, за опущенными
стеклами которых сидели дюжие полицейские в темных очках и не спуская глаз
наблюдали за нами. Кто его знает, чем бы эта история закончилась! Но у
наших пилотов, прекрасно знавших местные нравы, истощилось терпение, и они
задумали улететь в Вашингтон, где, по имевшимся сведениям, антисоветская
истерия пока не затуманила головы окончательно. Само по себе простое
решение выполнить было не так-то просто, ибо улететь из аэропорта, где
каждые тридцать секунд садится или взмывает лайнер, без диспетчерского
обеспечения, штука, скажем прямо, не только рискованная, но и смертельно
опасная. В те дни февраля 1980 года никто не мог поручиться, как далеко
зайдут американцы в очередной провокации.
Ил-62, едва не наезжая на полицейские `форды`, двинулся к взлетной
полосе. В салоне установилась тишина, буквально ощутимая в реве набиравших
мощь двигателей. Я мельком оглянулся на пассажиров: одних я знал давно -
по прежним журналистским скитаниям по миру или по спорту в далекие
времена, когда нас объединяла сборная СССР, другие были незнакомы, но все
мы были советскими людьми, волею судьбы сплоченными опасностью под хрупкой
вибрирующей `крышей` самолета.
Нам оставалось ждать.
Ил-62 уже ревел турбинами на взлетной полосе, когда последний
полицейский `форд` свернул с нашего пути. Как хотелось бы узнать, что
происходило в диспетчерской, в круглой стеклянной башне, возвышавшейся
там, где остался аэропорт имени Кеннеди, где ждал меня Дик Грегори, где
увядали гвоздики, - я был уверен, что если цветы, то непременно гвоздики,
которые Наташка увезет с собой в квартиру на седьмом этаже в советской
колонии в нью-йоркском пригороде Ривердейл...
Сердце сжалось в дурном предчувствии, как тогда, в семидесятом, когда
мы возвращались из Мехико-сити после чемпионата мира по футболу и в
Гандере, где наш самолет должен был заправляться, испортилась погода -
такое на Ньюфаундленде случается нередко, а ближайший аэродром находился
тысячи за полторы, горючее же было на исходе. Наверное, каждый, кто много
летает, испытал это чувство неуверенности и необъяснимой нервозности: тебя
то в жар, то в ледяной холод бросает, и ты начинаешь вспоминать все, что с
тобой случалось прежде.
Но приходит спокойствие и какая-то отрешенность. Ты углубляешься в
себя, и вдруг ярко, словно только об этом и думал, видишь перед глазами
свой маленький мир - письменный стол в углу кабинета, пастельно-синюю
глущенковскую осеннюю аллею с двумя легкими размытыми фигурами - она висит
низко над столом, почти на уровне глаз, и ты всегда останавливал на ней
взгляд, когда строка не ложилась к строке. Ты знаешь: чем дольше смотришь
на эту картину, даже скорее набросок, этюд мастера, хотевшего запечатлеть
что-то на память, да так и не вернувшегося к нему, тем покойнее становится
на душе, исчезает ощущение пустоты и рождается что-то, заставляющее тебя
облегченно улыбнуться или по крайней мере прийти в нормальное расположение
духа...
Я выглянул в круглое окошко, чуть притененное от лучей зимнего солнца
пластмассовым фильтром. Поземка сдувала с бетона крупные искрящиеся
снежинки, осколком зеркала блистала ледяная корочка у кромки полосы.
Поодаль, держась на почтительном расстоянии, замерли большие длинноносые
полицейские `форды`. Дверца одного из них распахнулась, вытолкнутая
сильной рукой, и высокий, в черной форме и широкополой стетсоновской шляпе
человек с серебристой бляхой над сердцем, появившийся из машины, навел на
самолет бинокль. Мне почудилось, что он впился в меня взглядом, и стало
больно глазам, и я дернул фильтр вниз до упора. Точно уловив это движение,
полицейский опустил бинокль, наклонился к кабине, в руке у него появился
микрофон, и он что-то говорил, время от времени взмахивая рукой.
Я подумал о Наташке. Если что-нибудь со мной случится, для нее это
будет смертельным ударом. Когда мы вдруг поверили, что у нас есть общее
будущее, а поверив, снова обрели прекрасный мир, что зовется жизнью, это
было бы бесчеловечно, жестоко.
Она где-то там, я знаю, чувствую, в толпе встречающих, в своем
коротком полушубке на `рыбьем меху`. Наверное, ей холодно, и ледяной ветер
пробирает насквозь, а она не хочет уходить, еще надеясь, что все
образуется, и те, от кого зависит наш выход, образумятся, не могут же они
не образумиться наконец...
`Эх, Натали, Натали, кажись, на сей раз попали мы в историю. Это тебе
не в Славском, когда ты умудрилась проскочить поворот после пятнадцатой
опоры и унеслась... словом, унеслась туда, куда уноситься не следовало.
Начинался буран, мороз крепчал, и народу-то на горе - ни души. Нет, была
живая душа, чудом оказавшаяся в том медвежьем углу. Как он тебя дотащил
вниз, не берусь и сегодня объяснить. Но донес. Пришел на помощь... Здесь
другой мир, Натали, никто на помощь не придет, это уж как пить дать`.
Между тем ИЛ-62 ревел двигателями, и лишь тормоза - а может, летчики
еще на что-то надеялись? - удерживали его на нью-йоркской земле.
Но по напряженному, стиснутому в кулачок личику стюардессы я понял -
никаких известий, что американские диспетчеры вспомнили о своем
профессиональном долге, нет. Девчушка - и зачем только таких молодых берут
в стюардессы? - окинула взглядом салон, остановив взор на запасных
выходах...
- Поехали, - тихо, едва пошевелив губами, прошептал Виктор. И хоть он
сидел рядом со мной, локоть к локтю, ей-богу, в другой обстановке я даже
не догадался бы, что он сказал, а тут просто резануло слух.
Ил-62 действительно, набирая скорость, покатил по взлетной полосе.
Что там сейчас в диспетчерской башне?
Все быстрее, все неистовее понеслись наперегонки с нами красные
сигнальные огни, самолет задрожал, словно не желая отрываться от земли, но
вдруг круто встал на дыбы и рванулся вверх. Сразу стало тише, и стюардесса
несмело улыбнулась, еще не веря, что, кажется, главное испытание позади.
В Вашингтоне было спокойно. Сонный аэродром, равнодушные, молча, без
единого слова ставящие штампы в наших паспортах сотрудники иммиграционной
службы. Когда мы по тоннелю поднимались к выходу, к автобусам, что
доставят пассажиров в Нью-Йорк, то попали в перекрестие прожекторов и
десяток телевизионщиков с переносными камерами уставились на нас
зеркальными `глазами`, словно мы были выходцами с того света. Я вздохнул с
облегчением: Наташка наверняка увидит нашу встречу по каналу Си-би-эс (эти
буквы я прочел на одной из камер), а увидев, поймет, что все о`кей.
Не люблю, просто-таки ненавижу, когда из-за меня переживают,
испытывают чувство тревоги, в таких случаях я мучаюсь щемящей тоской, тем
более сильной, когда нет возможности исправить содеянное - мною или
другими...
В Нью-Йорк мы попали около полуночи. Расселились быстро, без
волокиты, кажется, даже без заполнения анкет. Бросив чемоданы в номерах,
мы с Виктором и еще с несколькими московскими попутчиками (украшала нашу
мужскую компанию знаменитая Лидия Скобликова) отправились вниз в бар -
полутемный, отделанный дубом, затянутый потемневшим от времени бархатом.
Там пахло затхлостью помещения, где не существовало ни единого окна, и
потому запахи как бы консервировались, густели с годами, и в них чудились
далекие довоенные времена, когда отель вознес на двадцать шесть этажей
свои апартаменты в самом центре Нью-Йорка и останавливаться в нем было
престижно. Потом отель прославился тем, что ранним туманным утром в
парикмахерской, окна которой и поныне выходят на театральный проулочек,
был прострочен автоматной очередью джентльмен в белой манишке, с
намыленным подбородком; это убийство тоже способствовало рекламе заведения
- как-никак, расстрелянным оказался сам Анастазиа, о нем в Америке помнят
и взрослые, и дети: один из самых черных (великих, как говорят американцы)
гангстеров, кои только появлялись в этой не обделенной подобными типами
стране...
Но, видно, в последние годы отель переживал упадок: тут и там
выпирали многочисленные потертости в некогда шикарном персидском ковре в
вестибюле, двери в номера с их вычурными дребезжащими латунными ручками
из-за толстого слоя краски выглядели уже не деревянными, а почти
пластмассовыми; даже выражение лица портье, на котором появилось лишь
подобие широко разрекламированной американской улыбки, было кислым и
жалким. Я уж не говорю, что в номере стыдливо пряталась за старенькими
шторами ледяная крошечная батарейка с краником, и мои отчаянные попытки
выдавить из нее хотя бы каплю тепла при помощи этого самого краника не
увенчались успехом.
Правда, цены - в сравнении с другими, более современными, из стекла и
алюминия отелями - были божескими, что само по себе считалось в среде
командировочных немаловажным фактором, ибо наша бухгалтерия никогда не
поспевала за стремительно растущими ценами, и Анатолий Федосеевич, главный
бухгалтер и удивительно милый человек, только понимающе вздергивал плечами
и обезоруживающе улыбался в ответ на самые веские доводы в пользу
увеличения кредитов, даже подкрепленных документами, привезенными из
странствий.
- Я съем что-нибудь полегче, - сказал Виктор Синявский, мой старый
закадычный друг, отличный журналист, репортер по натуре, в коем
исследовательская жилка и скрупулезность, столь не свойственная истым
репортерам, сочетались с точным и быстрым проникновением в суть факта.
- После таких волнений? - возразил я. - Стейк, да еще с кровью. Пару
банок пива впридачу. Салат непременно, можно даже продублировать его!
- Ты далеко пойдешь со своими... - Виктор не сразу подобрал слово
помягче, - со своими троглодитскими запросами. Пиво на ночь глядя? Нет,
просто поразительно, что за люди на Украине!
Синявский сам был прежде киевлянином (я говорю `прежде`, имея в виду
довоенное время, о котором у меня нет никаких воспоминаний), жил в
старинном двухэтажном домике в Десятинном переулке, и воспоминания о тех
годах служили непременным десертом наших бесконечных разговоров ночью,
когда нам случалось жить в одном номере где-нибудь в Стокгольме или Берне,
Мехико-сити или Париже. Виктор семнадцатилетним парнем добровольцем пошел
на фронт и однажды с гордостью показал полученную спустя много лет медаль
`За оборону Киева`.
- Пиво непременно, - подтвердил я, а сам подумал, что у Наташки в
холодильнике припасен не один блок этих серебристых, золотистых или просто
стального цвета третьлитровых баночек. Она ждала меня к обеду, а теперь и
ужин минул, и мне стало грустно. Я едва не поднялся из-за стола и не
ринулся к телефону-автомату, который заприметил в вестибюле. Но подошел
официант, принял заказ, и Виктор Косичкин, таинственно подмигнув с
противоположного конца стола, тихо сказал:
- Как, братья-журналисты, насчет `Московской`? По самой махонькой,
чтоб только по усам текло...
Синявский тяжело вздохнул: один с пивом, другой - с водкой, не люди -
а сплошные здоровяки, нет у них ни почек, ни печени, ни сердца, в конце
концов. Он тяжело качнул головой из стороны в сторону, чтобы не видеть
блеска, родившегося в глазах тренеров по фигурному катанию да, наверное, и
в моих...
- Ну разве только, чтобы усы смочить, - в тон Косичкину ответил я.
...Я позвонил Наташке из Киева, разговор дали ранним утром, а в
Нью-Йорке заканчивался рабочий день. Голос был слышен так четко и
явственно, как будто она находилась в соседней комнате. `Здравствуй,
Малыш, добрый тебе вечер, - сказал я, услышав ее. Но в ответ донеслось
лишь тонкое посвистывание тысячекилометровых расстояний, а может, это был
глас Атлантического океана, по дну которого проложен кабель и над которым
мне еще предстояло лететь. - Алло, Натали?` - я испугался, что разговор
прервали, но тут же услышал ее. `Ты... ты... я просто не поверила, когда
подняла трубку, мне померещилось, что ты рядышком, прячешься за шторой...
Ты...` - Я. Правда, не материализованный, а в виде духа, домчавшегося к
тебе сквозь время... Ведь ты даже еще не жила в том времени, которое я уже
прожил навсегда... Натали, не стану интриговать. Я буду в Лейк-Плэсиде, на
олимпиаде. Вопрос решен окончательно, хотя до сегодняшнего дня он висел в
воздухе. Нет, нет, у меня все о`кей, дело было в американцах, они что-то
чудили, впрочем, и еще продолжают чудить с визами, хотя по правилам
обязаны беспрекословно впускать аккредитованную на Играх прессу...` - `Я
слышала, у нас говорят, что после объявленного президентом бойкота
Московской олимпиады советских людей вообще не пустят в Лейк-Плэсид. Но
это, наверное, чепуха, мало что тут пишется в газетах, сам знаешь.
Впрочем, товарищ из посольства...` - `Это что там еще за товарищ из
посольства? - закричал я как оголтелый. - Сколько лет, имя, женат -
холост?` - `Перестань дурачиться, - я слышал, ей-богу, слышал, как Наташа
засмеялась. - Время - деньги, как говорят американцы, а ты о чепухе...` -
`Почему это ты думаешь, что только американцы так относятся ко времени? Я
тоже гляжу на секундомер, что лежит передо мной, и высчитываю, во сколько
влетит мне беседа с некой девушкой по имени Натали, двадцати двух лет,
блондинкой, рост 168, бюст номер... Впрочем, стоп - о номере вовсе не
обязательно знать посторонним...` - `Если ты считаешь, что дорого обхожусь
тебе, я отключаюсь...` - `Минуточку, минуточку, девушка, я не успел вам
сообщить самого главного - я прилетаю в Нью-Йорк рейсом SU-135, в
шестнадцать часов с какими-то минутами... Жаль отрываться от телефона и
бежать в соседнюю комнату за билетом. Это еще не все. В моему прибытию
прошу запастись дюжиной консервированного пива, лучше всего американского
производства, а еще лучше всего фирмы `Степли`, у нее, как я слышал,
единственное в мире пиво без консервантов, а в моем возрасте уже следует
подумывать о здоровье...`
- Хелло, сэр, вернитесь на бренную землю и примите каплю живительного
нектара, в обмен на который американцы столь любезно подарили нам право
разливать исключительный химический напиток, напоминающий разведенную на
воде ваксу, именуемый пепси-кола. - Голос Косичкина, произнесшего эту
длинную тираду и протягивающего через стол рюмку водки (впрочем, водку он
налил в двухсотграммовый бокал за неимением лафитничка), оторвал меня от
воспоминаний.
- Ты и впрямь заснул, - проворчал Виктор, принимаясь за курицу и
искоса поглядывая на мой сочный зажаристый кусок натурального мяса,
аппетитно возлежавшего на мейсенской фарфоровой тарелке в окружении
свежесваренной стручковой фасоли и нарезанного соломкой поджаристого
картофеля. Рядом с тарелкой стояли две запотевшие банки с пивом.
- Итак, друзья-путешественники, - сказал Косичкин, - учитывая то
немаловажное обстоятельство, что в нашей мужской компании блистает звезда
первой величины, как окрестили нашу несравненную - ни тогда, в дни
потрясающего триумфа, ни нынче, когда триумфаторов развелось, как кур...
прошу прощения, стало гораздо больше, я хотел сказать, - Лидочку
Скобликову, требую поднять первый бокал не за то, что мы благополучно
прибыли в не столь уж благополучную, судя по некоторым самым последним
событиям, с коими мы лично имели несчастье, а может быть, и счастье
столкнуться, ведь все познается в сравнении, страну, а за нашу звезду
путеводную. За Лидию Павловну Скобликову!
Лида раскраснелась, смущенная такой напыщенной речью, опустила глаза
и сразу напомнила ту хрупкую девчушку, что в 1964 году в Инсбруке повергла
ниц всю европейскую журналистскую братию, привыкшую видеть в чемпионатах
неких роботоподобных девиц неопределенного возраста.
- Ты не можешь без штучек... - отмахнулась она.
- Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! - дурачась, воскликнул Косичкин. -
Прошу друзей журналистов зафиксировать выпад против меня, как личности,
ибо сначала обвиняют в `штучках`, а потом вообще объявят `штучкой`, что в
нашем коллективе, объединенном, как я понимаю, одним профсоюзом работников
культуры, может вызвать нездоровую реакцию в мой адрес...
- Витя, кончай, - нетерпеливо потребовал один из тренеров по
фигурному катанию, утонченный молодой человек в модном, отлично облегающем
его тонкую фигурку кожаном пиджаке. - Наливай!
- Лидочка, я переношу решение нашего общественного спора на более
благоприятные времена и приступаю к действию, которое все ожидают от меня
с нетерпением...
Я пить не стал, хватит с меня и пива, но тост за успех на зимней
олимпиаде поддержал. Да и как могло быть иначе, если мы стремились сюда,
за тридевять земель, чтобы увидеть, как будут бороться за медали наши
ребята, ибо именно в борьбе-то непреходящая ценность спорта. В ней
обретают силу не только те, кто выходит на лыжню или ледяную арену, а все
мы - причастные и непричастные к спорту. В раскованности и открытости
физических и духовных схваток мы черпаем уверенность в нашем будущем и
силу, чтоб достичь его. И олимпиадам тут отведена особая, весомая роль, и
это с каждым новым четырехлетием, именуемым олимпийским циклом, становится
все зримее, все определеннее. Подумав так, я и не предполагал, как скоро
эта мысль обретет трагическую реальность, куда будут вовлечены многие
люди, и лишь чудом не будет преодолена та грань, за которой чернеет
бездонная пропасть катастрофы...
После ужина поднялся в номер. Телефон буквально магнитом тянул к
себе, и я готов был взять трубку и произнести лишь три слова: `Я уже
здесь`. Но не стал этого делать, хотя и клял себя последними словами.
Наташка и так достаточно намаялась за минувший день и теперь, успокоенная
репортажем Си-би-эс о нашем благополучном приземлении, спала, будучи
уверенной, что и я в Вашингтоне отдыхаю после бурного дня. Если б я
позвонил ей, то не утерпел бы и понесся на край города, в советскую
колонию, но там - в этом не могло быть сомнений - в такое время суток не
слишком охотно раскрывают ворота для посторонних. Довелось бы поднимать на
ноги коменданта и еще кого-то, кто ответственен за внутренний режим,
словом, втягивать в свои заботы ни в чем не повинных людей...
Я улегся в кровать и раскрыл роман Джеймса Петтерсона `Зов Иерихона`.
Но прежде чем раскрыть его, долго рассматривал глянцеватую обложку, откуда
эдакий супермен в темных зеркальных очках и в полувоенном костюме цвета
хаки от живота целится в меня коротким автоматным дулом, а позади
молодчика поблескивали маковки собора Василия Блаженного.
Книжицу дал в Москве, в аэропорту, мой давний приятель, буквально два
дня как вернувшийся из США. `Почитай, какой они представляют себе нашу
Московскую олимпиаду, - сказал он. - Это, так сказать, информация для
размышления. Как говорится, сказка - ложь, да в ней намек... А там без
намеков, прямиком рекомендуют, что нужно делать... Впрочем, сам
поймешь...`
Правда, пока летели, я так и не раскрыл книжку, и она всю дорогу
провалялась в спортивной сумке поверх московских сувениров, которые я вез
друзьям.
Но первые же страницы чтива засвидетельствовали, что их автор не
только элементарно не знаком с законами литературы, но и вообще с трудом
ориентируется, подбирая слова, не говоря уж о ситуациях, которые он
пытается создать. Впрочем, это на мой взгляд, а на американца, знающего
нередко о нашей стране самый минимум - в СССР живут только красные, по
улице Горького в Москве еще можно встретить разгуливающего медведя, ведь
недаром русские взяли олимпийским символом этого симпатягу мишку, - на
американца этот, с позволения сказать, роман вполне способен
подействовать. Еще бы - там столько истинно русского! И расстегаи с черной
икрой, и бесценные сокровища Кремля, коими пришел полюбоваться Бен с
молодчиками, правда, только с самыми наиприближенными, так как остальные и
не догадывались даже, что им уготована роль героев-смертников, - ведь, как
подлинно известно, красные чекисты конечно же не примут ультиматума и
будут драться насмерть, что для них жизнь, если они не отдадут ее во имя
процветания родины, то есть коммунистических Советов? Была там и русская
девушка по имени Наташа, которая с первого взгляда влюбилась в красавца
Бена и стала его верной помощницей... Словом, чушь на постном масле
тиражом - я заглянул в выходные данные - 250 тысяч экземпляров...
Резкий телефонный звонок буквально сдул меня с постели. Натали!
- Алло, Олег! - услышал я в трубке сочный мужской баритон. - Здесь
Дик Грегори.
- О, Дик, как я рад слышать тебя!
- Для этого есть помер моего нью-йоркского телефона, черт подери!
Мало того что я промаялся полдня в аэропорту, вторую половину пришлось
убить, чтобы выяснить, где ты находишься, ведь в Нью-Йорке гостиниц
столько, что за неделю не обзвонишь!
- Извини, Дик, не решился беспокоить так поздно.
- Слушай и запоминай: два часа ночи в Нью-Йорке - это как у вас
восемь вечера. Мы поздно ложимся.
- Беру на заметку!
- Что ты изволишь теперь делать?
- Пытаюсь уснуть. А что?
- Если хочешь, я через сорок минут буду у тебя - к сожалению, мой дом
далеко от центра. Бар в вашей гостинице работает всю ночь...
- Нет, Дик, перенесем встречу на завтра... Голова трещит, - соврал я.
По-прежнему сна не было ни в одном глазу, но я никого не желал видеть в
Нью-Йорке прежде, чем увижу Натали...
- О`кей, бай-бай, Олег. Звоню завтра в десять. Есть кое-что
любопытное... Ого! Дик Грегори времени напрасно не теряет.

2

Миниатюрный домик напоминал строения викторианской эпохи, столь часто
встречающиеся в Лондоне, стоило сделать несколько шагов к югу от
Пикадилли, не говоря уже о Челси или районе Портобелло-роуд. Перед
домиком, как и положено, был разбит собственный газончик, тщательно
подстриженный и, по-видимому, являвшийся предметом особой гордости хозяев.
Два окна, выходившие на дорогу, блистали прозрачной чистотой, и дорожка
тоже блистала ухоженностью - посыпанная красным кирпичным песком и
аккуратно отделенная от газона барьерчиком, она притягивала взгляд и
создавала ощущение праздничности. На лужайке - с ладонь, каких-нибудь
пять-шесть квадратных метров - возвышался белый металлический стул с
кружевной спинкой, но по его нетронутой белизне легко было предположить,
что на нем никогда не сидят, и он - просто дань моде, привычка выглядеть
не хуже, чем соседи. Достаточно было взглянуть налево и направо, чтобы
увидеть похожие, как сестры-близнецы, крошечные газончики и металлические
стулья.
- Нет, это бутафория, реклама преуспевания, не больше, -
чистосердечно признался Дима, уловив мой повышенный интерес к пейзажу. - Я
люблю только розы, белые розы...
- Послушайте, Зотов, - прогремел баритон Дика Грегори, - можно
подумать, что на этом пятачке - да здесь и семерым гномам не уместиться,
не говоря уж о Белоснежке, - есть где расти розам!
- А как же! - с обидой в голосе отозвался Дима. - У меня есть сад.
Конечно, по вашим, по американским, масштабам он может показаться
пустяковым, но для меня пять кустов роз - считай, целая жизнь. Я сейчас
вам покажу, сюда, пожалуйста!
С Димой Зотовым я познакомился давно. Всякий раз, встречаясь,
вглядывался в него с пытливостью хирурга, знающего, что его пациент
безнадежно болен. В том, что это так, я не сомневался ни на секунду, но
упаси вас бог увидеть во мне жестокого и бездушного эгоиста, что может
холодно рассуждать о судьбе человека, которого знаешь много лет и
относишься к нему с добрым чувством. Речь идет вовсе не о каком-то
хроническом заболевании, хотя Дима не отличался атлетическим здоровьем, к
тому же много пил, - во всяком случае куда больше, чем нужно человеку,
чтобы просто искусственно взбодрить себя. Всем напиткам на свете он
предпочитал водку, обыкновенную `Московскую` водку, при одном лишь ее виде
глаза его увлажнялись от избытка чувств. Он был русским человеком, чья
судьба оказалась изломанной сначала войной, затем исковеркана многими и
многими обстоятельствами и людьми, приложившими руку, чтобы сделать из
него то, что он представлял из себя сегодня.
Это был невысокий худой мужчина лет сорока пяти с нездоровым цветом
чуть продолговатого лица, где выделялись большие серые глаза - в них
никогда ничего не прочтешь: раз и навсегда застывшее выражение словно было
заслонкой, закрывавшей от посторонних смятенную душу. Он родился в
Ленинграде, кажется, и поныне живет там его отец, война застала Диму с
матерью в Запорожье или под Запорожьем, где они гостили у дальней
родственницы. Что случилось с матерью, Дима не рассказывал (вообще, он был
осторожен в воспоминаниях и если уж начинал говорить, то это служило
первым признаком сильного опьянения, а, скажу вам, за несколько лет
знакомства я не видел его пьяным, хотя, повторяю, он редко просыхал), но,
по-видимому, женщина надломилась, не выдержала тяжких испытаний и пошла по
самому верному, как ей казалось, пути... Словом, из Запорожья они с
матерью уехали вместе с поспешно отступавшими в октябре сорок третьего
оккупантами. Очутились в Германии, в Мюнхене, вскоре после войны мать Димы
погибла или покончила с собой, я так толком и не знаю, и Зотову пришлось
пройти все круги ада: он был бутлегером, официантом, вышибалой в борделе,
служащим в какой-то американской миссии, киноактером и еще бог весть
сколько `профессий` испробовал, прежде чем ему удалось выкарабкаться на
поверхность.
Не знаю и не хочу гадать, чем ему пришлось заплатить за это, но
только уверен, что если он и запродал кому душу свою, то никак не
добровольно и не по убеждению. Когда мы с ним встретились на чемпионате
мира по хоккею, если мне не изменяет память, это было в Женеве ранней
весной семьдесят первого, он уже был спортивным обозревателем Би-би-си -
русского отдела Би-би-си.
- Я брал интервью у Виктора Александровича Маслова, когда `Динамо`
приезжало играть с `Селтиком`, - сразу сообщил он, едва узнал, что я из
Киева. - То была сенсационная победа, `Динамо` сразу встало в один ряд с
европейскими грандами. Я имел счастье принимать Виктора Александровича у
себя в гостях!
В той поспешности, явно сквозившем стремлении упредить нежеланные
вопросы, открыть свое истинное лицо виделось стремление расположить к себе
собеседника. Что же до меня, то я не помышлял поворачиваться к нему спиной
- он интересовал бы меня, будь даже откровенным врагом: разве нужно
объяснять, что моя профессия в том и состоит, чтобы изучать человека, кем
бы он ни был. Мне не терпелось понять его суть, так сказать, внутренний
фундамент человека, потерявшего родину, а значит, по моему глубокому
убеждению, потерявшего опору в жизни, цель и смысл ее, словом, потерявшего
все...
- Я близко был знаком с Масловым и думаю, что это - великий тренер...
- поддержал я разговор.
- Вот-вот, именно так я и комментировал его интервью... Жаль, что
`Динамо` играет сейчас слабее, чем прежде...
Потом были встречи еще и еще, в разных странах, при разных
обстоятельствах, и меня тянуло к Зотову, он волновал мое воображение
недосказанностью, что была характерна для его поведения; я видел, чуял
глубокий и трагический разлад в его жизни, но никак не мог ухватить
главное, то есть не догадки, не предположения, а суть, факты, и ждал,
когда Зотов расскажет обо всем сам. Мне это казалось важным, тем самым
недостающим звеном, чтобы напрочь связать его прошлое и настоящее и уж
затем выносить окончательный приговор...
Впрочем, я не мог ни в чем упрекнуть Зотова: он не только при
встречах, но и в передачах по Би-би-си старался держаться лояльно (если
это слово вообще применительно к передачам, несущим в себе прежде всего
политические мотивы и идеи Запада, направленные против моей страны...), но
все же нет-нет да проскользнет фраза, слово, намек, явно сказанные с
чужого голоса.
Впрочем, я не заблуждался, что не будь этого, Зотова вряд ли бы
держали в Би-би-си...
Но в Лондон я приехал впервые в августе прошлого года. В английской
столице как раз оказался Дик Грегори - он несколько лет работал в Англии
корреспондентом. Когда Грегори возвратился в США, то вскоре прославился на
Уотергейтском деле: поговаривали, что он был одним из первых, кто
докопался до истины. С той поры Грегори стал независимым журналистом на
договорных началах, и страсть к `раскопкам`, как он называл всякого рода
расследования, превратилась в главную цель его жизни. Впрочем, тогда, в
августе семьдесят девятого, встретившись с Грегори, я толком не знал, чем
он занимается теперь и что волнует кудрявую красивую голову.
- Не обессудь, но, по-моему, я посягаю на твой хлеб, - усмехнулся
Грегори, когда мы уселись на заднем сидении старомодного такси, нанятого
Зотовым (Дима никогда не держал собственную машину из-за непреодолимой
страсти к спиртному).
- Переквалифицировался в спортивные журналисты? Да ведь ты не знаешь,
чем европейский футбол отличается от американского, а Пеле для тебя -
африканский набоб, а лучший в мире хоккей - в Рио! - развеселившись,
выпалил я.
- О Пеле я слышал, и этого для меня вполне достаточно, - отрезал Дик.
Он не обиделся, но и не откликнулся на шутку. - Но спортом я действительно
занялся. Правда, не спортом вообще, а Олимпийскими играми, а не Играми
вообще, а Московской олимпиадой.
- Ты собираешься приехать к нам на олимпиаду? Милости просим!
- Нет, на олимпиаду к вам я не приеду. Извини, к сожалению.
- Что ж так?
- У меня есть серьезные опасения, что она вообще не состоится в вашей
столице!
- Как это не состоится? - растерялся я. - Только что закончилась
Спартакиада народов СССР, тысячи зарубежных спортсменов увидели, что
Москва готова к Играм, а ты утверждаешь, что олимпиада не состоится! От
тебя я подобных заявлений не ожидал, Дик Грегори!
- Удивительный вы народ, русские! Просто сатанеете, стоит произнести
что-то не соответствующее вашим догмам!
- Такие уж есть, извини! - Я не на шутку разозлился. Одно дело
встречаться с подобными типами в пресс-центрах - там в выборе выражений не
стесняешься и называешь вещи своими именами, но совсем иное - садиться с
таким субчиком за один стол, да еще угощать икрой, которую вез в подарок
Юле - Диминой жене, я с ней был знаком заочно. Настроение у меня готово
было окончательно испортиться, и я уже волком вызверился на ничего не
понимающего Диму, хотя тот вообще не слышал нашего разговора, занятый
объяснением таксисту, как лучше проехать на его Холландпарк-авеню.
- Ого, если я сейчас не схлопочу по физиономии, то лишь потому, что
поспешу объясниться! - расхохотался Грегори. Но тут же лицо его
посерьезнело. - Мне было бы крайне тяжело узнать, что Игры будут сорваны.
Хотя бы потому, что по горло сыт нашими приготовлениями к новой войне. Я
никогда не увлекался спортом, это правда, но не такой уж законченный
дурак, чтобы не уразуметь: чем больше будет таких встреч, как олимпиады,
тем значительнее станут шансы, что наша крошечная планетка не провалится в
тартарары. Словом, я хочу сделать все, что в моих силах, чтобы ваши Игры
состоялись.
- С этого бы и начинал! - с облегчением сказал я. - Удивительный
народ вы, американцы, - передразнил Дика, - нет бы начать с конца...
- Послушай, Олег, дело не так просто, как тебе кажется. Существуют
силы, способные торпедировать олимпиаду в Москве...
- Знаю. Год тому назад один из не очень уважаемых мною английских
министров уже призывал бойкотировать Московскую олимпиаду. И что из этого
вышло? Пшик. Даже английские газеты не поддержали этого заявления.
- Не спеши. Все куда сложнее, чем тебе видится. Поверь мне на слово -
пока я ничего конкретно не могу тебе сказать. Только не забывай, что когда
у нас стреляют в президента, то это отнюдь не является волеизъявлением
народа. Скорее наоборот!
Кто бы мог предположить, что пройдет всего лишь чуть больше четырех
месяцев, и опасения Дика Грегори обретут реальные черты, и мир станет
свидетелем разворачивающейся по всем законам детективного жанра драмы, в
которую будут вовлечены сотни и тысячи людей; включат на полную мощь свои
возможности разные организации, что предпочитают действовать в `темноте`,
и вопрос о том, быть или не быть Московским Играм, из чисто спортивной
проблемы перерастет в политическую, и мир разделится на тех, кто перед
лицом реальной угрозы отбросит прочь сомнения и ринется на защиту Игр, и
на тех, кто станет изо дня в день накалять обстановку и, наконец, дойдет
до последней черты...
Впрочем, об этом рассказ лишь предстоит.
А тогда, теплым августовским предвечерьем, когда клонящееся к западу
солнце заливало округу неярким прозрачным светом и мир выглядел таким
прекрасным и добрым, мы выбрались из старенького, дребезжащего
таксомотора, и навстречу нам вышла Юля - худющая, темноволосая и
смуглолицая женщина, похожая на девочку-подростка, с тонкими длинными
руками и каким-то мягким, материнским выражением лица. Дима сразу
переменился, весь его гонор растворился в ее доброте, и он превратился в
простого и бесхитростного парня, у которого если есть в жизни свет в окне
- так это Юля. У меня вдруг сжалось до боли сердце, когда я, сам того не
желая, проник в тайну страшного одиночества этого человека...
Мы познакомились. Юля говорила на чистом русском языке, и Дима,
уловив мое недоумение, объяснил:
- Юля - гречанка, но родилась и выросла в Мариуполе, это такой
красивый город на море, название которого я позабыл.
- На Азовском. И не такое уж оно и маленькое, в Жданов - так теперь
называется Мариуполь - заходят даже английские корабли, - сказал я.
- Вы бывали в Мариуполе? - вспыхнула Юля.
- Бывал? Там прошло мое детство...
- А мы жили на Слободке. Отец рыбачил, и еще у нас был собственный
виноградник. - Она счастливо рассмеялась. Видимо, воспоминания захватили
ее, разволновали, мне показалось, что у Юли на щеках появился румянец. -
Он катал меня на лодке, когда море цвело. Мы словно плыли по зеленому
зеркалу. У него были вот такой толщины руки... - Она оглянулась, ища
глазами, с чем бы сравнить, но не нашла и снова беззаботно рассмеялась. -
Очень большие, я двумя руками не могла обхватить его бицепсы... Но папы
уже нет... нет...
- Юля, ну что ты, родная. Успокойся... - Дима не на шутку
встревожился.
Женщина-подросток уже взяла себя в руки и снова улыбнулась, а в
уголках глаз блеснули две слезинки.
- Мы еще поговорим о Мариуполе, ладно? - спросила Юля и с такой
надеждой взглянула на меня, что я поспешил согласно кивнуть головой. - А
маме, она живет в Пирее, знаете, есть такой город в Греции, он тоже у
самого моря, я обязательно напишу, что встретилась с человеком, который
жил там. Боже, как она обрадуется! Я вас покину совсем ненадолго, у меня
все готово, Дима еще третьего дня предупредил, что вы будете у нас в
гостях. Он обязательно должен показать вам свои розы...
Зотов проводил нас через небольшую, уютно обставленную комнатку,
служившую, по-видимому, кабинетом-приемной (на небольшом низком столике я
выделил взглядом портативную пишущую машинку), прямо на веранду, узенькую,
как турецкий кинжал, а с веранды мы попали в... сад. Это был крошечный
участочек земли между домом и высоким забором, отгораживающим Димино
`поместье` от пустыря, где начинались невысокие холмы, сплошь покрытые
непролазными зарослями вереска. Пять кустиков были ухожены, политы, и
земля под ними вспушена до песочной тонкости, но выглядели они, словно
дети, выросшие в подвале, куда солнце заглядывает на час в день. Розы были
зрелые и в то же время напоминали молодые саженцы - невысокие, не очень
густые кустики, на каждом из которых матово блестели три-четыре красных
цветка средней величины.
- Когда приходится уезжать из Лондона, мне так недостает этих роз, -
тихо сказал Дима, любовно притрагиваясь самыми кончиками пальцев к каждому
цветку, словно это живые существа, ждавшие ласки. Я видел, как подрагивали
его пальцы.
- Розы - самые прекрасные цветы, - сказал я, чувствуя, как комок
подкатывает к горлу.
- И ты тоже так считаешь? - вырвалось у Зотова.
- Гляди, Дима, не превратись в Нарцисса, - неудачно пошутил Дик, но
Зотов даже не обернулся в его сторону.
- Ей-богу, они чувствуют мое прикосновение, - сказал Дима.
Когда мы вернулись в гостиную, Дима как-то поспешно, торопясь, словно
боялся, что у него не будет другого времени, стал показывать свои

ПОЛНЫЙ ТЕКСТ И ZIР НАХОДИТСЯ В ПРИЛОЖЕНИИ



Док. 113113
Опублик.: 19.12.01
Число обращений: 3


Разработчик Copyright © 2004-2019, Некоммерческое партнерство `Научно-Информационное Агентство `НАСЛЕДИЕ ОТЕЧЕСТВА``