ПОЛНЫЙ ТЕКСТ И ZIР НАХОДИТСЯ В ПРИЛОЖЕНИИ Игорь ЗАСЕДА 1
`...В начале пятого утра во вторник 22 июля 1980 года вместе с первыми лучами солнца, позолотившими неповторимые купола кремлевских храмов, Бен воскликнул: `Вперед, мальчики!` Двадцать девять израильских коммандос, тайно прибывших в Советский Союз под видом туристов из Парижа, в короткой отчаянной схватке овладели корпусом `В` в олимпийской деревне и захватили семьсот заложников. Бен решительно отверг помощь и, даже не покривившись, одним движением оторвал фалангу указательного пальца на левой руке, почти откушенную в рукопашной русским чекистом с монголоидным лицом (его труп все еще перекрывал лестницу, ведущую наверх), и быстро перевязал рану. `А теперь, мальчики, устроим им варфоломеевскую ночь, если они будут несговорчивы!` Ледяной вихрь с Бродвея дохнул в лицо колкой снежной крупкой и едким зловонием выхлопных газов. Занавеска, взлетев чуть не до потолка, птицей ринулась вниз. Моя титаническая работа по закупорке старого двухполовинчатого окна, сквозь сантиметровые щели которого мороз и ветер свободно проникали в номер нью-йоркской гостиницы `Пикадилли`, пошла прахом. Я отбросил в сторону книгу, выбрался из-под тонкого летнего одеяла и, проклиная на чем свет стоит энергетический кризис, заставляющий хозяев экономить на здоровье жильцов, и самих хозяев, не додумавшихся до самого элементарного - законопатить или заклеить щели, открыл замки чемодана, извлек оттуда шерстяной тренировочный костюм, лыжную шапочку и поспешно натянул все это на себя. Какое-то время решал, надевать или нет кожаные перчатки: пальцы так мерзли, что книжка вываливалась из рук. `Нет, это уже свинство, - обозлился я. - Драть за паршивый номер, единственное теплое место в котором - тесный туалет, полтинник, да еще делать вид, что они тебя осчастливили!` Но в конце концов оставил перчатки в покое. Шел третий час ночи, минуло не менее часа со времени приезда в Нью-Йорк, но глаз я так и не сомкнул, хотя минувший день легким никак не назовешь. Сначала самолет задержали в Москве из-за погоды, и долго довелось неприкаянно толкаться по пассажирскому залу в старом Шереметьево (новое здание международного аэропорта виднелось вдали огромным темным кубом - его должны были `попробовать` олимпийцы, что съедутся в Москву летом...), не слишком-то приспособленном для длительного пребывания в нем. Затем, после многочасового перелета через океан, Ил-62, выполнявший рейс SU-315, арестовали в аэропорту имени Кеннеди в Нью-Йорке: самолет загнали в дальний угол, окружили сворой желто-красных автомобилей, за опущенными стеклами которых сидели дюжие полицейские в темных очках и не спуская глаз наблюдали за нами. Кто его знает, чем бы эта история закончилась! Но у наших пилотов, прекрасно знавших местные нравы, истощилось терпение, и они задумали улететь в Вашингтон, где, по имевшимся сведениям, антисоветская истерия пока не затуманила головы окончательно. Само по себе простое решение выполнить было не так-то просто, ибо улететь из аэропорта, где каждые тридцать секунд садится или взмывает лайнер, без диспетчерского обеспечения, штука, скажем прямо, не только рискованная, но и смертельно опасная. В те дни февраля 1980 года никто не мог поручиться, как далеко зайдут американцы в очередной провокации. Ил-62, едва не наезжая на полицейские `форды`, двинулся к взлетной полосе. В салоне установилась тишина, буквально ощутимая в реве набиравших мощь двигателей. Я мельком оглянулся на пассажиров: одних я знал давно - по прежним журналистским скитаниям по миру или по спорту в далекие времена, когда нас объединяла сборная СССР, другие были незнакомы, но все мы были советскими людьми, волею судьбы сплоченными опасностью под хрупкой вибрирующей `крышей` самолета. Нам оставалось ждать. Ил-62 уже ревел турбинами на взлетной полосе, когда последний полицейский `форд` свернул с нашего пути. Как хотелось бы узнать, что происходило в диспетчерской, в круглой стеклянной башне, возвышавшейся там, где остался аэропорт имени Кеннеди, где ждал меня Дик Грегори, где увядали гвоздики, - я был уверен, что если цветы, то непременно гвоздики, которые Наташка увезет с собой в квартиру на седьмом этаже в советской колонии в нью-йоркском пригороде Ривердейл... Сердце сжалось в дурном предчувствии, как тогда, в семидесятом, когда мы возвращались из Мехико-сити после чемпионата мира по футболу и в Гандере, где наш самолет должен был заправляться, испортилась погода - такое на Ньюфаундленде случается нередко, а ближайший аэродром находился тысячи за полторы, горючее же было на исходе. Наверное, каждый, кто много летает, испытал это чувство неуверенности и необъяснимой нервозности: тебя то в жар, то в ледяной холод бросает, и ты начинаешь вспоминать все, что с тобой случалось прежде. Но приходит спокойствие и какая-то отрешенность. Ты углубляешься в себя, и вдруг ярко, словно только об этом и думал, видишь перед глазами свой маленький мир - письменный стол в углу кабинета, пастельно-синюю глущенковскую осеннюю аллею с двумя легкими размытыми фигурами - она висит низко над столом, почти на уровне глаз, и ты всегда останавливал на ней взгляд, когда строка не ложилась к строке. Ты знаешь: чем дольше смотришь на эту картину, даже скорее набросок, этюд мастера, хотевшего запечатлеть что-то на память, да так и не вернувшегося к нему, тем покойнее становится на душе, исчезает ощущение пустоты и рождается что-то, заставляющее тебя облегченно улыбнуться или по крайней мере прийти в нормальное расположение духа... Я выглянул в круглое окошко, чуть притененное от лучей зимнего солнца пластмассовым фильтром. Поземка сдувала с бетона крупные искрящиеся снежинки, осколком зеркала блистала ледяная корочка у кромки полосы. Поодаль, держась на почтительном расстоянии, замерли большие длинноносые полицейские `форды`. Дверца одного из них распахнулась, вытолкнутая сильной рукой, и высокий, в черной форме и широкополой стетсоновской шляпе человек с серебристой бляхой над сердцем, появившийся из машины, навел на самолет бинокль. Мне почудилось, что он впился в меня взглядом, и стало больно глазам, и я дернул фильтр вниз до упора. Точно уловив это движение, полицейский опустил бинокль, наклонился к кабине, в руке у него появился микрофон, и он что-то говорил, время от времени взмахивая рукой. Я подумал о Наташке. Если что-нибудь со мной случится, для нее это будет смертельным ударом. Когда мы вдруг поверили, что у нас есть общее будущее, а поверив, снова обрели прекрасный мир, что зовется жизнью, это было бы бесчеловечно, жестоко. Она где-то там, я знаю, чувствую, в толпе встречающих, в своем коротком полушубке на `рыбьем меху`. Наверное, ей холодно, и ледяной ветер пробирает насквозь, а она не хочет уходить, еще надеясь, что все образуется, и те, от кого зависит наш выход, образумятся, не могут же они не образумиться наконец... `Эх, Натали, Натали, кажись, на сей раз попали мы в историю. Это тебе не в Славском, когда ты умудрилась проскочить поворот после пятнадцатой опоры и унеслась... словом, унеслась туда, куда уноситься не следовало. Начинался буран, мороз крепчал, и народу-то на горе - ни души. Нет, была живая душа, чудом оказавшаяся в том медвежьем углу. Как он тебя дотащил вниз, не берусь и сегодня объяснить. Но донес. Пришел на помощь... Здесь другой мир, Натали, никто на помощь не придет, это уж как пить дать`. Между тем ИЛ-62 ревел двигателями, и лишь тормоза - а может, летчики еще на что-то надеялись? - удерживали его на нью-йоркской земле. Но по напряженному, стиснутому в кулачок личику стюардессы я понял - никаких известий, что американские диспетчеры вспомнили о своем профессиональном долге, нет. Девчушка - и зачем только таких молодых берут в стюардессы? - окинула взглядом салон, остановив взор на запасных выходах... - Поехали, - тихо, едва пошевелив губами, прошептал Виктор. И хоть он сидел рядом со мной, локоть к локтю, ей-богу, в другой обстановке я даже не догадался бы, что он сказал, а тут просто резануло слух. Ил-62 действительно, набирая скорость, покатил по взлетной полосе. Что там сейчас в диспетчерской башне? Все быстрее, все неистовее понеслись наперегонки с нами красные сигнальные огни, самолет задрожал, словно не желая отрываться от земли, но вдруг круто встал на дыбы и рванулся вверх. Сразу стало тише, и стюардесса несмело улыбнулась, еще не веря, что, кажется, главное испытание позади. В Вашингтоне было спокойно. Сонный аэродром, равнодушные, молча, без единого слова ставящие штампы в наших паспортах сотрудники иммиграционной службы. Когда мы по тоннелю поднимались к выходу, к автобусам, что доставят пассажиров в Нью-Йорк, то попали в перекрестие прожекторов и десяток телевизионщиков с переносными камерами уставились на нас зеркальными `глазами`, словно мы были выходцами с того света. Я вздохнул с облегчением: Наташка наверняка увидит нашу встречу по каналу Си-би-эс (эти буквы я прочел на одной из камер), а увидев, поймет, что все о`кей. Не люблю, просто-таки ненавижу, когда из-за меня переживают, испытывают чувство тревоги, в таких случаях я мучаюсь щемящей тоской, тем более сильной, когда нет возможности исправить содеянное - мною или другими... В Нью-Йорк мы попали около полуночи. Расселились быстро, без волокиты, кажется, даже без заполнения анкет. Бросив чемоданы в номерах, мы с Виктором и еще с несколькими московскими попутчиками (украшала нашу мужскую компанию знаменитая Лидия Скобликова) отправились вниз в бар - полутемный, отделанный дубом, затянутый потемневшим от времени бархатом. Там пахло затхлостью помещения, где не существовало ни единого окна, и потому запахи как бы консервировались, густели с годами, и в них чудились далекие довоенные времена, когда отель вознес на двадцать шесть этажей свои апартаменты в самом центре Нью-Йорка и останавливаться в нем было престижно. Потом отель прославился тем, что ранним туманным утром в парикмахерской, окна которой и поныне выходят на театральный проулочек, был прострочен автоматной очередью джентльмен в белой манишке, с намыленным подбородком; это убийство тоже способствовало рекламе заведения - как-никак, расстрелянным оказался сам Анастазиа, о нем в Америке помнят и взрослые, и дети: один из самых черных (великих, как говорят американцы) гангстеров, кои только появлялись в этой не обделенной подобными типами стране... Но, видно, в последние годы отель переживал упадок: тут и там выпирали многочисленные потертости в некогда шикарном персидском ковре в вестибюле, двери в номера с их вычурными дребезжащими латунными ручками из-за толстого слоя краски выглядели уже не деревянными, а почти пластмассовыми; даже выражение лица портье, на котором появилось лишь подобие широко разрекламированной американской улыбки, было кислым и жалким. Я уж не говорю, что в номере стыдливо пряталась за старенькими шторами ледяная крошечная батарейка с краником, и мои отчаянные попытки выдавить из нее хотя бы каплю тепла при помощи этого самого краника не увенчались успехом. Правда, цены - в сравнении с другими, более современными, из стекла и алюминия отелями - были божескими, что само по себе считалось в среде командировочных немаловажным фактором, ибо наша бухгалтерия никогда не поспевала за стремительно растущими ценами, и Анатолий Федосеевич, главный бухгалтер и удивительно милый человек, только понимающе вздергивал плечами и обезоруживающе улыбался в ответ на самые веские доводы в пользу увеличения кредитов, даже подкрепленных документами, привезенными из странствий. - Я съем что-нибудь полегче, - сказал Виктор Синявский, мой старый закадычный друг, отличный журналист, репортер по натуре, в коем исследовательская жилка и скрупулезность, столь не свойственная истым репортерам, сочетались с точным и быстрым проникновением в суть факта. - После таких волнений? - возразил я. - Стейк, да еще с кровью. Пару банок пива впридачу. Салат непременно, можно даже продублировать его! - Ты далеко пойдешь со своими... - Виктор не сразу подобрал слово помягче, - со своими троглодитскими запросами. Пиво на ночь глядя? Нет, просто поразительно, что за люди на Украине! Синявский сам был прежде киевлянином (я говорю `прежде`, имея в виду довоенное время, о котором у меня нет никаких воспоминаний), жил в старинном двухэтажном домике в Десятинном переулке, и воспоминания о тех годах служили непременным десертом наших бесконечных разговоров ночью, когда нам случалось жить в одном номере где-нибудь в Стокгольме или Берне, Мехико-сити или Париже. Виктор семнадцатилетним парнем добровольцем пошел на фронт и однажды с гордостью показал полученную спустя много лет медаль `За оборону Киева`. - Пиво непременно, - подтвердил я, а сам подумал, что у Наташки в холодильнике припасен не один блок этих серебристых, золотистых или просто стального цвета третьлитровых баночек. Она ждала меня к обеду, а теперь и ужин минул, и мне стало грустно. Я едва не поднялся из-за стола и не ринулся к телефону-автомату, который заприметил в вестибюле. Но подошел официант, принял заказ, и Виктор Косичкин, таинственно подмигнув с противоположного конца стола, тихо сказал: - Как, братья-журналисты, насчет `Московской`? По самой махонькой, чтоб только по усам текло... Синявский тяжело вздохнул: один с пивом, другой - с водкой, не люди - а сплошные здоровяки, нет у них ни почек, ни печени, ни сердца, в конце концов. Он тяжело качнул головой из стороны в сторону, чтобы не видеть блеска, родившегося в глазах тренеров по фигурному катанию да, наверное, и в моих... - Ну разве только, чтобы усы смочить, - в тон Косичкину ответил я. ...Я позвонил Наташке из Киева, разговор дали ранним утром, а в Нью-Йорке заканчивался рабочий день. Голос был слышен так четко и явственно, как будто она находилась в соседней комнате. `Здравствуй, Малыш, добрый тебе вечер, - сказал я, услышав ее. Но в ответ донеслось лишь тонкое посвистывание тысячекилометровых расстояний, а может, это был глас Атлантического океана, по дну которого проложен кабель и над которым мне еще предстояло лететь. - Алло, Натали?` - я испугался, что разговор прервали, но тут же услышал ее. `Ты... ты... я просто не поверила, когда подняла трубку, мне померещилось, что ты рядышком, прячешься за шторой... Ты...` - Я. Правда, не материализованный, а в виде духа, домчавшегося к тебе сквозь время... Ведь ты даже еще не жила в том времени, которое я уже прожил навсегда... Натали, не стану интриговать. Я буду в Лейк-Плэсиде, на олимпиаде. Вопрос решен окончательно, хотя до сегодняшнего дня он висел в воздухе. Нет, нет, у меня все о`кей, дело было в американцах, они что-то чудили, впрочем, и еще продолжают чудить с визами, хотя по правилам обязаны беспрекословно впускать аккредитованную на Играх прессу...` - `Я слышала, у нас говорят, что после объявленного президентом бойкота Московской олимпиады советских людей вообще не пустят в Лейк-Плэсид. Но это, наверное, чепуха, мало что тут пишется в газетах, сам знаешь. Впрочем, товарищ из посольства...` - `Это что там еще за товарищ из посольства? - закричал я как оголтелый. - Сколько лет, имя, женат - холост?` - `Перестань дурачиться, - я слышал, ей-богу, слышал, как Наташа засмеялась. - Время - деньги, как говорят американцы, а ты о чепухе...` - `Почему это ты думаешь, что только американцы так относятся ко времени? Я тоже гляжу на секундомер, что лежит передо мной, и высчитываю, во сколько влетит мне беседа с некой девушкой по имени Натали, двадцати двух лет, блондинкой, рост 168, бюст номер... Впрочем, стоп - о номере вовсе не обязательно знать посторонним...` - `Если ты считаешь, что дорого обхожусь тебе, я отключаюсь...` - `Минуточку, минуточку, девушка, я не успел вам сообщить самого главного - я прилетаю в Нью-Йорк рейсом SU-135, в шестнадцать часов с какими-то минутами... Жаль отрываться от телефона и бежать в соседнюю комнату за билетом. Это еще не все. В моему прибытию прошу запастись дюжиной консервированного пива, лучше всего американского производства, а еще лучше всего фирмы `Степли`, у нее, как я слышал, единственное в мире пиво без консервантов, а в моем возрасте уже следует подумывать о здоровье...` - Хелло, сэр, вернитесь на бренную землю и примите каплю живительного нектара, в обмен на который американцы столь любезно подарили нам право разливать исключительный химический напиток, напоминающий разведенную на воде ваксу, именуемый пепси-кола. - Голос Косичкина, произнесшего эту длинную тираду и протягивающего через стол рюмку водки (впрочем, водку он налил в двухсотграммовый бокал за неимением лафитничка), оторвал меня от воспоминаний. - Ты и впрямь заснул, - проворчал Виктор, принимаясь за курицу и искоса поглядывая на мой сочный зажаристый кусок натурального мяса, аппетитно возлежавшего на мейсенской фарфоровой тарелке в окружении свежесваренной стручковой фасоли и нарезанного соломкой поджаристого картофеля. Рядом с тарелкой стояли две запотевшие банки с пивом. - Итак, друзья-путешественники, - сказал Косичкин, - учитывая то немаловажное обстоятельство, что в нашей мужской компании блистает звезда первой величины, как окрестили нашу несравненную - ни тогда, в дни потрясающего триумфа, ни нынче, когда триумфаторов развелось, как кур... прошу прощения, стало гораздо больше, я хотел сказать, - Лидочку Скобликову, требую поднять первый бокал не за то, что мы благополучно прибыли в не столь уж благополучную, судя по некоторым самым последним событиям, с коими мы лично имели несчастье, а может быть, и счастье столкнуться, ведь все познается в сравнении, страну, а за нашу звезду путеводную. За Лидию Павловну Скобликову! Лида раскраснелась, смущенная такой напыщенной речью, опустила глаза и сразу напомнила ту хрупкую девчушку, что в 1964 году в Инсбруке повергла ниц всю европейскую журналистскую братию, привыкшую видеть в чемпионатах неких роботоподобных девиц неопределенного возраста. - Ты не можешь без штучек... - отмахнулась она. - Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! - дурачась, воскликнул Косичкин. - Прошу друзей журналистов зафиксировать выпад против меня, как личности, ибо сначала обвиняют в `штучках`, а потом вообще объявят `штучкой`, что в нашем коллективе, объединенном, как я понимаю, одним профсоюзом работников культуры, может вызвать нездоровую реакцию в мой адрес... - Витя, кончай, - нетерпеливо потребовал один из тренеров по фигурному катанию, утонченный молодой человек в модном, отлично облегающем его тонкую фигурку кожаном пиджаке. - Наливай! - Лидочка, я переношу решение нашего общественного спора на более благоприятные времена и приступаю к действию, которое все ожидают от меня с нетерпением... Я пить не стал, хватит с меня и пива, но тост за успех на зимней олимпиаде поддержал. Да и как могло быть иначе, если мы стремились сюда, за тридевять земель, чтобы увидеть, как будут бороться за медали наши ребята, ибо именно в борьбе-то непреходящая ценность спорта. В ней обретают силу не только те, кто выходит на лыжню или ледяную арену, а все мы - причастные и непричастные к спорту. В раскованности и открытости физических и духовных схваток мы черпаем уверенность в нашем будущем и силу, чтоб достичь его. И олимпиадам тут отведена особая, весомая роль, и это с каждым новым четырехлетием, именуемым олимпийским циклом, становится все зримее, все определеннее. Подумав так, я и не предполагал, как скоро эта мысль обретет трагическую реальность, куда будут вовлечены многие люди, и лишь чудом не будет преодолена та грань, за которой чернеет бездонная пропасть катастрофы... После ужина поднялся в номер. Телефон буквально магнитом тянул к себе, и я готов был взять трубку и произнести лишь три слова: `Я уже здесь`. Но не стал этого делать, хотя и клял себя последними словами. Наташка и так достаточно намаялась за минувший день и теперь, успокоенная репортажем Си-би-эс о нашем благополучном приземлении, спала, будучи уверенной, что и я в Вашингтоне отдыхаю после бурного дня. Если б я позвонил ей, то не утерпел бы и понесся на край города, в советскую колонию, но там - в этом не могло быть сомнений - в такое время суток не слишком охотно раскрывают ворота для посторонних. Довелось бы поднимать на ноги коменданта и еще кого-то, кто ответственен за внутренний режим, словом, втягивать в свои заботы ни в чем не повинных людей... Я улегся в кровать и раскрыл роман Джеймса Петтерсона `Зов Иерихона`. Но прежде чем раскрыть его, долго рассматривал глянцеватую обложку, откуда эдакий супермен в темных зеркальных очках и в полувоенном костюме цвета хаки от живота целится в меня коротким автоматным дулом, а позади молодчика поблескивали маковки собора Василия Блаженного. Книжицу дал в Москве, в аэропорту, мой давний приятель, буквально два дня как вернувшийся из США. `Почитай, какой они представляют себе нашу Московскую олимпиаду, - сказал он. - Это, так сказать, информация для размышления. Как говорится, сказка - ложь, да в ней намек... А там без намеков, прямиком рекомендуют, что нужно делать... Впрочем, сам поймешь...` Правда, пока летели, я так и не раскрыл книжку, и она всю дорогу провалялась в спортивной сумке поверх московских сувениров, которые я вез друзьям. Но первые же страницы чтива засвидетельствовали, что их автор не только элементарно не знаком с законами литературы, но и вообще с трудом ориентируется, подбирая слова, не говоря уж о ситуациях, которые он пытается создать. Впрочем, это на мой взгляд, а на американца, знающего нередко о нашей стране самый минимум - в СССР живут только красные, по улице Горького в Москве еще можно встретить разгуливающего медведя, ведь недаром русские взяли олимпийским символом этого симпатягу мишку, - на американца этот, с позволения сказать, роман вполне способен подействовать. Еще бы - там столько истинно русского! И расстегаи с черной икрой, и бесценные сокровища Кремля, коими пришел полюбоваться Бен с молодчиками, правда, только с самыми наиприближенными, так как остальные и не догадывались даже, что им уготована роль героев-смертников, - ведь, как подлинно известно, красные чекисты конечно же не примут ультиматума и будут драться насмерть, что для них жизнь, если они не отдадут ее во имя процветания родины, то есть коммунистических Советов? Была там и русская девушка по имени Наташа, которая с первого взгляда влюбилась в красавца Бена и стала его верной помощницей... Словом, чушь на постном масле тиражом - я заглянул в выходные данные - 250 тысяч экземпляров... Резкий телефонный звонок буквально сдул меня с постели. Натали! - Алло, Олег! - услышал я в трубке сочный мужской баритон. - Здесь Дик Грегори. - О, Дик, как я рад слышать тебя! - Для этого есть помер моего нью-йоркского телефона, черт подери! Мало того что я промаялся полдня в аэропорту, вторую половину пришлось убить, чтобы выяснить, где ты находишься, ведь в Нью-Йорке гостиниц столько, что за неделю не обзвонишь! - Извини, Дик, не решился беспокоить так поздно. - Слушай и запоминай: два часа ночи в Нью-Йорке - это как у вас восемь вечера. Мы поздно ложимся. - Беру на заметку! - Что ты изволишь теперь делать? - Пытаюсь уснуть. А что? - Если хочешь, я через сорок минут буду у тебя - к сожалению, мой дом далеко от центра. Бар в вашей гостинице работает всю ночь... - Нет, Дик, перенесем встречу на завтра... Голова трещит, - соврал я. По-прежнему сна не было ни в одном глазу, но я никого не желал видеть в Нью-Йорке прежде, чем увижу Натали... - О`кей, бай-бай, Олег. Звоню завтра в десять. Есть кое-что любопытное... Ого! Дик Грегори времени напрасно не теряет. 2 Миниатюрный домик напоминал строения викторианской эпохи, столь часто встречающиеся в Лондоне, стоило сделать несколько шагов к югу от Пикадилли, не говоря уже о Челси или районе Портобелло-роуд. Перед домиком, как и положено, был разбит собственный газончик, тщательно подстриженный и, по-видимому, являвшийся предметом особой гордости хозяев. Два окна, выходившие на дорогу, блистали прозрачной чистотой, и дорожка тоже блистала ухоженностью - посыпанная красным кирпичным песком и аккуратно отделенная от газона барьерчиком, она притягивала взгляд и создавала ощущение праздничности. На лужайке - с ладонь, каких-нибудь пять-шесть квадратных метров - возвышался белый металлический стул с кружевной спинкой, но по его нетронутой белизне легко было предположить, что на нем никогда не сидят, и он - просто дань моде, привычка выглядеть не хуже, чем соседи. Достаточно было взглянуть налево и направо, чтобы увидеть похожие, как сестры-близнецы, крошечные газончики и металлические стулья. - Нет, это бутафория, реклама преуспевания, не больше, - чистосердечно признался Дима, уловив мой повышенный интерес к пейзажу. - Я люблю только розы, белые розы... - Послушайте, Зотов, - прогремел баритон Дика Грегори, - можно подумать, что на этом пятачке - да здесь и семерым гномам не уместиться, не говоря уж о Белоснежке, - есть где расти розам! - А как же! - с обидой в голосе отозвался Дима. - У меня есть сад. Конечно, по вашим, по американским, масштабам он может показаться пустяковым, но для меня пять кустов роз - считай, целая жизнь. Я сейчас вам покажу, сюда, пожалуйста! С Димой Зотовым я познакомился давно. Всякий раз, встречаясь, вглядывался в него с пытливостью хирурга, знающего, что его пациент безнадежно болен. В том, что это так, я не сомневался ни на секунду, но упаси вас бог увидеть во мне жестокого и бездушного эгоиста, что может холодно рассуждать о судьбе человека, которого знаешь много лет и относишься к нему с добрым чувством. Речь идет вовсе не о каком-то хроническом заболевании, хотя Дима не отличался атлетическим здоровьем, к тому же много пил, - во всяком случае куда больше, чем нужно человеку, чтобы просто искусственно взбодрить себя. Всем напиткам на свете он предпочитал водку, обыкновенную `Московскую` водку, при одном лишь ее виде глаза его увлажнялись от избытка чувств. Он был русским человеком, чья судьба оказалась изломанной сначала войной, затем исковеркана многими и многими обстоятельствами и людьми, приложившими руку, чтобы сделать из него то, что он представлял из себя сегодня. Это был невысокий худой мужчина лет сорока пяти с нездоровым цветом чуть продолговатого лица, где выделялись большие серые глаза - в них никогда ничего не прочтешь: раз и навсегда застывшее выражение словно было заслонкой, закрывавшей от посторонних смятенную душу. Он родился в Ленинграде, кажется, и поныне живет там его отец, война застала Диму с матерью в Запорожье или под Запорожьем, где они гостили у дальней родственницы. Что случилось с матерью, Дима не рассказывал (вообще, он был осторожен в воспоминаниях и если уж начинал говорить, то это служило первым признаком сильного опьянения, а, скажу вам, за несколько лет знакомства я не видел его пьяным, хотя, повторяю, он редко просыхал), но, по-видимому, женщина надломилась, не выдержала тяжких испытаний и пошла по самому верному, как ей казалось, пути... Словом, из Запорожья они с матерью уехали вместе с поспешно отступавшими в октябре сорок третьего оккупантами. Очутились в Германии, в Мюнхене, вскоре после войны мать Димы погибла или покончила с собой, я так толком и не знаю, и Зотову пришлось пройти все круги ада: он был бутлегером, официантом, вышибалой в борделе, служащим в какой-то американской миссии, киноактером и еще бог весть сколько `профессий` испробовал, прежде чем ему удалось выкарабкаться на поверхность. Не знаю и не хочу гадать, чем ему пришлось заплатить за это, но только уверен, что если он и запродал кому душу свою, то никак не добровольно и не по убеждению. Когда мы с ним встретились на чемпионате мира по хоккею, если мне не изменяет память, это было в Женеве ранней весной семьдесят первого, он уже был спортивным обозревателем Би-би-си - русского отдела Би-би-си. - Я брал интервью у Виктора Александровича Маслова, когда `Динамо` приезжало играть с `Селтиком`, - сразу сообщил он, едва узнал, что я из Киева. - То была сенсационная победа, `Динамо` сразу встало в один ряд с европейскими грандами. Я имел счастье принимать Виктора Александровича у себя в гостях! В той поспешности, явно сквозившем стремлении упредить нежеланные вопросы, открыть свое истинное лицо виделось стремление расположить к себе собеседника. Что же до меня, то я не помышлял поворачиваться к нему спиной - он интересовал бы меня, будь даже откровенным врагом: разве нужно объяснять, что моя профессия в том и состоит, чтобы изучать человека, кем бы он ни был. Мне не терпелось понять его суть, так сказать, внутренний фундамент человека, потерявшего родину, а значит, по моему глубокому убеждению, потерявшего опору в жизни, цель и смысл ее, словом, потерявшего все... - Я близко был знаком с Масловым и думаю, что это - великий тренер... - поддержал я разговор. - Вот-вот, именно так я и комментировал его интервью... Жаль, что `Динамо` играет сейчас слабее, чем прежде... Потом были встречи еще и еще, в разных странах, при разных обстоятельствах, и меня тянуло к Зотову, он волновал мое воображение недосказанностью, что была характерна для его поведения; я видел, чуял глубокий и трагический разлад в его жизни, но никак не мог ухватить главное, то есть не догадки, не предположения, а суть, факты, и ждал, когда Зотов расскажет обо всем сам. Мне это казалось важным, тем самым недостающим звеном, чтобы напрочь связать его прошлое и настоящее и уж затем выносить окончательный приговор... Впрочем, я не мог ни в чем упрекнуть Зотова: он не только при встречах, но и в передачах по Би-би-си старался держаться лояльно (если это слово вообще применительно к передачам, несущим в себе прежде всего политические мотивы и идеи Запада, направленные против моей страны...), но все же нет-нет да проскользнет фраза, слово, намек, явно сказанные с чужого голоса. Впрочем, я не заблуждался, что не будь этого, Зотова вряд ли бы держали в Би-би-си... Но в Лондон я приехал впервые в августе прошлого года. В английской столице как раз оказался Дик Грегори - он несколько лет работал в Англии корреспондентом. Когда Грегори возвратился в США, то вскоре прославился на Уотергейтском деле: поговаривали, что он был одним из первых, кто докопался до истины. С той поры Грегори стал независимым журналистом на договорных началах, и страсть к `раскопкам`, как он называл всякого рода расследования, превратилась в главную цель его жизни. Впрочем, тогда, в августе семьдесят девятого, встретившись с Грегори, я толком не знал, чем он занимается теперь и что волнует кудрявую красивую голову. - Не обессудь, но, по-моему, я посягаю на твой хлеб, - усмехнулся Грегори, когда мы уселись на заднем сидении старомодного такси, нанятого Зотовым (Дима никогда не держал собственную машину из-за непреодолимой страсти к спиртному). - Переквалифицировался в спортивные журналисты? Да ведь ты не знаешь, чем европейский футбол отличается от американского, а Пеле для тебя - африканский набоб, а лучший в мире хоккей - в Рио! - развеселившись, выпалил я. - О Пеле я слышал, и этого для меня вполне достаточно, - отрезал Дик. Он не обиделся, но и не откликнулся на шутку. - Но спортом я действительно занялся. Правда, не спортом вообще, а Олимпийскими играми, а не Играми вообще, а Московской олимпиадой. - Ты собираешься приехать к нам на олимпиаду? Милости просим! - Нет, на олимпиаду к вам я не приеду. Извини, к сожалению. - Что ж так? - У меня есть серьезные опасения, что она вообще не состоится в вашей столице! - Как это не состоится? - растерялся я. - Только что закончилась Спартакиада народов СССР, тысячи зарубежных спортсменов увидели, что Москва готова к Играм, а ты утверждаешь, что олимпиада не состоится! От тебя я подобных заявлений не ожидал, Дик Грегори! - Удивительный вы народ, русские! Просто сатанеете, стоит произнести что-то не соответствующее вашим догмам! - Такие уж есть, извини! - Я не на шутку разозлился. Одно дело встречаться с подобными типами в пресс-центрах - там в выборе выражений не стесняешься и называешь вещи своими именами, но совсем иное - садиться с таким субчиком за один стол, да еще угощать икрой, которую вез в подарок Юле - Диминой жене, я с ней был знаком заочно. Настроение у меня готово было окончательно испортиться, и я уже волком вызверился на ничего не понимающего Диму, хотя тот вообще не слышал нашего разговора, занятый объяснением таксисту, как лучше проехать на его Холландпарк-авеню. - Ого, если я сейчас не схлопочу по физиономии, то лишь потому, что поспешу объясниться! - расхохотался Грегори. Но тут же лицо его посерьезнело. - Мне было бы крайне тяжело узнать, что Игры будут сорваны. Хотя бы потому, что по горло сыт нашими приготовлениями к новой войне. Я никогда не увлекался спортом, это правда, но не такой уж законченный дурак, чтобы не уразуметь: чем больше будет таких встреч, как олимпиады, тем значительнее станут шансы, что наша крошечная планетка не провалится в тартарары. Словом, я хочу сделать все, что в моих силах, чтобы ваши Игры состоялись. - С этого бы и начинал! - с облегчением сказал я. - Удивительный народ вы, американцы, - передразнил Дика, - нет бы начать с конца... - Послушай, Олег, дело не так просто, как тебе кажется. Существуют силы, способные торпедировать олимпиаду в Москве... - Знаю. Год тому назад один из не очень уважаемых мною английских министров уже призывал бойкотировать Московскую олимпиаду. И что из этого вышло? Пшик. Даже английские газеты не поддержали этого заявления. - Не спеши. Все куда сложнее, чем тебе видится. Поверь мне на слово - пока я ничего конкретно не могу тебе сказать. Только не забывай, что когда у нас стреляют в президента, то это отнюдь не является волеизъявлением народа. Скорее наоборот! Кто бы мог предположить, что пройдет всего лишь чуть больше четырех месяцев, и опасения Дика Грегори обретут реальные черты, и мир станет свидетелем разворачивающейся по всем законам детективного жанра драмы, в которую будут вовлечены сотни и тысячи людей; включат на полную мощь свои возможности разные организации, что предпочитают действовать в `темноте`, и вопрос о том, быть или не быть Московским Играм, из чисто спортивной проблемы перерастет в политическую, и мир разделится на тех, кто перед лицом реальной угрозы отбросит прочь сомнения и ринется на защиту Игр, и на тех, кто станет изо дня в день накалять обстановку и, наконец, дойдет до последней черты... Впрочем, об этом рассказ лишь предстоит. А тогда, теплым августовским предвечерьем, когда клонящееся к западу солнце заливало округу неярким прозрачным светом и мир выглядел таким прекрасным и добрым, мы выбрались из старенького, дребезжащего таксомотора, и навстречу нам вышла Юля - худющая, темноволосая и смуглолицая женщина, похожая на девочку-подростка, с тонкими длинными руками и каким-то мягким, материнским выражением лица. Дима сразу переменился, весь его гонор растворился в ее доброте, и он превратился в простого и бесхитростного парня, у которого если есть в жизни свет в окне - так это Юля. У меня вдруг сжалось до боли сердце, когда я, сам того не желая, проник в тайну страшного одиночества этого человека... Мы познакомились. Юля говорила на чистом русском языке, и Дима, уловив мое недоумение, объяснил: - Юля - гречанка, но родилась и выросла в Мариуполе, это такой красивый город на море, название которого я позабыл. - На Азовском. И не такое уж оно и маленькое, в Жданов - так теперь называется Мариуполь - заходят даже английские корабли, - сказал я. - Вы бывали в Мариуполе? - вспыхнула Юля. - Бывал? Там прошло мое детство... - А мы жили на Слободке. Отец рыбачил, и еще у нас был собственный виноградник. - Она счастливо рассмеялась. Видимо, воспоминания захватили ее, разволновали, мне показалось, что у Юли на щеках появился румянец. - Он катал меня на лодке, когда море цвело. Мы словно плыли по зеленому зеркалу. У него были вот такой толщины руки... - Она оглянулась, ища глазами, с чем бы сравнить, но не нашла и снова беззаботно рассмеялась. - Очень большие, я двумя руками не могла обхватить его бицепсы... Но папы уже нет... нет... - Юля, ну что ты, родная. Успокойся... - Дима не на шутку встревожился. Женщина-подросток уже взяла себя в руки и снова улыбнулась, а в уголках глаз блеснули две слезинки. - Мы еще поговорим о Мариуполе, ладно? - спросила Юля и с такой надеждой взглянула на меня, что я поспешил согласно кивнуть головой. - А маме, она живет в Пирее, знаете, есть такой город в Греции, он тоже у самого моря, я обязательно напишу, что встретилась с человеком, который жил там. Боже, как она обрадуется! Я вас покину совсем ненадолго, у меня все готово, Дима еще третьего дня предупредил, что вы будете у нас в гостях. Он обязательно должен показать вам свои розы... Зотов проводил нас через небольшую, уютно обставленную комнатку, служившую, по-видимому, кабинетом-приемной (на небольшом низком столике я выделил взглядом портативную пишущую машинку), прямо на веранду, узенькую, как турецкий кинжал, а с веранды мы попали в... сад. Это был крошечный участочек земли между домом и высоким забором, отгораживающим Димино `поместье` от пустыря, где начинались невысокие холмы, сплошь покрытые непролазными зарослями вереска. Пять кустиков были ухожены, политы, и земля под ними вспушена до песочной тонкости, но выглядели они, словно дети, выросшие в подвале, куда солнце заглядывает на час в день. Розы были зрелые и в то же время напоминали молодые саженцы - невысокие, не очень густые кустики, на каждом из которых матово блестели три-четыре красных цветка средней величины. - Когда приходится уезжать из Лондона, мне так недостает этих роз, - тихо сказал Дима, любовно притрагиваясь самыми кончиками пальцев к каждому цветку, словно это живые существа, ждавшие ласки. Я видел, как подрагивали его пальцы. - Розы - самые прекрасные цветы, - сказал я, чувствуя, как комок подкатывает к горлу. - И ты тоже так считаешь? - вырвалось у Зотова. - Гляди, Дима, не превратись в Нарцисса, - неудачно пошутил Дик, но Зотов даже не обернулся в его сторону. - Ей-богу, они чувствуют мое прикосновение, - сказал Дима. Когда мы вернулись в гостиную, Дима как-то поспешно, торопясь, словно боялся, что у него не будет другого времени, стал показывать свои ПОЛНЫЙ ТЕКСТ И ZIР НАХОДИТСЯ В ПРИЛОЖЕНИИ
Док. 113113 Опублик.: 19.12.01 Число обращений: 3
|